Сонная Лощина

22
18
20
22
24
26
28
30

Нетрудно догадаться, что, находясь в подчинении у доктора и одновременно у его экономки, Дольф жил в общем несладко. Поскольку фру Ильзи распоряжалась ключами и поскольку все плясало под ее дудку, задеть ее означало бы обречь себя на вечное голодание; в то же время проникновение в тайны ее характера было для Дольфа задачей гораздо более сложной, чем изучение медицинской премудрости. Когда он бывал свободен от занятий в лаборатории, ему приходилось носиться взад и вперед по городу с ее поручениями; по воскресеньям он должен был сопровождать ее в церковь, возвращаться обратно с нею и нести ее Библию. Много, много раз бедняге Дольфу выпадало на долю подолгу простаивать на церковном дворе, дрожать от холода, дуть на окоченевшие пальцы и растирать отмороженный нос, терпеливо дожидаясь фру Ильзи, которая, собрав вокруг себя кучку приятельниц, болтала без умолку, и они покачивали головами и разрывали в клочья какую-нибудь несчастную жертву, попавшуюся им на язык.

Несмотря на способности, Дольф весьма медленно подвигался по стезе знания. В этом не было, разумеется, вины доктора, ибо, не жалея сил и стараний, он заставлял своего нерадивого ученика денно и нощно толочь пестиком в ступке или гонял его по городу со склянками и коробочками пилюль; если обнаруживалось, что Дольф начинает лениться – к чему, сказать по правде, он питал неодолимую склонность, – доктор приходил в ярость и до тех пор донимал его допросами, намерен ли он вообще изучать медицину, пока Дольфа не охватывало былое усердие. Впрочем, он был так же склонен к озорным выходкам и разного рода забавам, как и в детстве; мало того, эти вкусы с годами усилились и окрепли, ибо их долгое время стесняли и сдерживали, и они не находили для себя выхода. С каждым днем он делался своенравнее, все больше и больше утрачивая расположение доктора и его экономки.

Между тем доктор преуспевал: богатство его и слава ширились и росли. Последняя зиждилась на лечении таких случаев, которые не описаны и не предусмотрены в книгах. Он избавил нескольких старух и девиц от ведьмовства – страшного недуга, некогда столь же распространенного в этих краях, как ныне водобоязнь; он поставил на ноги одну дюжую деревенскую девушку, болезнь которой дошла до того, что ее рвало загнувшимися иголками и булавками, а это, как знает всякий, – безнадежная форма заболевания. Шептались еще и о том, что он владеет искусством изготовления любовного зелья, и по этой причине к нему обращалось великое множество пациентов обоего пола, сгорающих от любви. Но все эти случаи относятся к той стороне его практики, которая закрыта непроницаемою завесой, ибо, как гласит профессиональное правило, «врач обязан блюсти честь и тайну своего пациента». Поэтому всякий раз, когда имели место консультации подобного рода, Дольф принужден был удаляться из кабинета, хотя, как поговаривали, замочная скважина познакомила его в большей мере с секретами врачевания, чем все прочие занятия с доктором.

Итак, доктор наживал денежки; он стал прикупать недвижимость и, подобно многим великим людям, заглядывать в будущее, предвосхищая те дни, когда он сможет уйти на покой и удалиться куда-нибудь на лоно природы. С этой мыслью он приобрел ферму, или, как ее называли голландцы-колонисты, – боувери[25], расположенную в нескольких милях от города. Это было родовое гнездо богатой семьи, незадолго перед тем выехавшей обратно в Голландию. В центре усадьбы был расположен просторный дом, который, впрочем, обветшал и нуждался в ремонте. Об этом доме ходило немало жутких и загадочных слухов, и по этой причине он получил название «Дом с привидениями». То ли из-за этих рассказов, то ли из-за неприятного, гнетущего впечатления, которое производила ферма в ее нынешнем состоянии, но доктору так и не удалось найти арендатора, и, дабы дом не разрушился окончательно, пока он сам водвориться в нем, он поселил в одном из его крыльев деревенского батрака с семьей, предоставив ему исполу обрабатывать ферму.

Купив этот участок, доктор почувствовал себя настоящим помещиком. Ему не чужды были свойственные немецким землевладельцам спесь и тщеславие, и он стал смотреть на себя почти как на владетельную особу. Он начал жаловаться на усталость от чрезмерных трудов и любил выезжать верхом, чтобы «взглянуть на поместье». Его кратковременные отлучки на ферму обставлялись шумно и чрезвычайно торжественно, что порождало сенсацию в целом квартале. Лошадь с бельмом на глазу обычно с добрый час простаивала перед домом, рыла землю копытом и яростно отмахивалась хвостом от докучливых мух. Затем приносили и приторачивали седельные сумки, спустя некоторое время свертывали и пристегивали к седлу дорожный плащ доктора, затем привязывали к плащу докторский зонтик – все это на глазах у кучки оборванных мальчуганов, этих вечных зевак, толпившихся перед дверью. Наконец появлялся сам доктор: на нем были высокие, выше колен, сапоги с отворотами и надвинутая на лоб треуголка. И так как он был мал ростом и толст, то проходило изрядное время, пока ему удавалось влезть на лошадь, после чего проходило тоже изрядное время, пока он усаживался в седле и подтягивал стремена, наслаждаясь изумленными возгласами и восхищением толпы уличных сорванцов. Уже отъехав, он мешкал еще посреди улицы и потом по несколько раз возвращался назад, дабы отдать последние распоряжения и приказания, причем ему отвечали либо домоправительница, стоявшая у дверей, либо Дольф из лаборатории, либо кухарка-негритянка из погреба, либо служанка из окна своего чердака, и вдогонку ему летели их последние фразы – порой и тогда, когда он уже сворачивал за угол.

Торжественный церемониал докторского отъезда будоражил соседей. Сапожник бросал колодку, цирюльник высовывал завитую голову с гребенкою, торчавшею в волосах, у дверей бакалейщика собиралась кучка зевак, и с одного конца улицы до другого пролетала молва о том, что «доктор выезжает в поместье».

Это были золотые часы для Дольфа. Не успевал доктор скрыться из виду, как пестик и ступка забрасывались, лаборатории предоставлялось заботиться самой о себе, и ученик удирал из дому, чтобы отколоть какое-нибудь бешеное коленце.

И действительно, надо признать, что наш юноша, возмужав, шагал, видимо, прямиком по пути, предсказанному пожилым джентльменом в бордовом платье. Он был вдохновителем и устроителем всех воскресных и праздничных забав, всех шумных ночных потех; в любой момент он был готов ко всевозможным выходкам и отчаянным приключениям.

Нет ничего беспокойнее, чем герой в малом масштабе, или, вернее, герой в маленьком городке. В глазах сонных, хозяйственных пожилых горожан, ненавидевших шум и не имевших ни малейшей склонности к шутке, Дольф превратился вскоре в какое-то пугало. Добродетельные матроны смотрели на него как на самого отъявленного повесу; при его приближении они собирали под свое крылышко дочерей и указывали на него своим сыновьям как на пример никчемности и беспутства. Ни в ком, по-видимому, не вызывал он ни капли доброжелательности, разве что в таких же непутевых молодых лоботрясах, как сам, которых подкупали его чистосердечие и отвага, да еще в неграх, видевших в каждом праздном, ничем не занятом юноше некое подобие джентльмена. Даже славный Петер де Гроодт, считавший себя покровителем Дольфа, и тот стал отчаиваться в своем питомце; выслушивая бесконечные жалобы докторской домоправительницы и смакуя маленькими глотками ее малиновую настойку, он задумчиво качал головой.

Одна лишь мать, несмотря на необузданное поведение ее мальчика, продолжала по-прежнему страстно любить его, и любовь эту не могли поколебать бесконечные рассказы о бесчисленных его злодеяниях, которыми так усердно потчевали ее друзья и доброжелатели. Ей, правда, не досталось в удел того удовольствия, которое испытывают богачи, когда слышат со всех сторон похвальные отзывы о своих детях, но она смотрела на всеобщее нерасположение к Дольфу как на придирки и любила его по этой причине еще более пылко и нежно. На ее глазах он преобразился в высокого, стройного юношу, и при виде его ее материнское сердце наполнялось тайною гордостью. Она хотела, чтобы Дольф одевался как джентльмен; все деньги, которые ей удавалось сберечь, шли на пополнение его кармана и гардероба. Она любовалась им из окна, когда он уходил в город, одетый в свое лучшее платье, и сердце ее трепетало от счастья; однажды, когда Петер де Гроодт, пораженный в одно воскресное утро изящною внешностью юноши, заявил: «Что там ни говори, а из Дольфа все-таки вышел пригожий парень!», слезы гордости увлажнили ее глаза. «Ах, сосед, сосед, – вскричала она, – пусть твердят себе, что им вздумается, но бедняжка Дольф будет еще так же высоко держать голову, как и лучшие среди них!» Прошло несколько лет. Дольфу шел двадцать первый год. Тем самым срок его обучения истекал: приходится, однако, сознаться, что в области медицины он знал немногим больше, чем тогда, когда впервые переступил порог докторского дома. Это произошло, однако, не по недостатку способностей или сообразительности, ибо он обнаруживал поразительные таланты в усвоении других отраслей знания, хотя занимался ими только урывками, в свободное время. Так, например, он был отличным стрелком, и все гуси и индюки, которых раздавали на рождественских состязаниях в качестве приза, доставались ему одному. Он был также лихим наездником, пользовался славою превосходного прыгуна и борца, недурно играл на скрипке, плавал как рыба, и во всем городе не было лучшего игрока в кегли, чем он.

Впрочем, все эти достоинства не снискали ему благоволения в глазах доктора, который становился все раздражительнее и все придирчивее по мере того, как приближался срок окончания ученичества Дольфа. Фру Ильзи по любому поводу обрушивала на его голову бурю; редко случалось, чтобы, встретив его возле дома, она не давала воли своему языку, так что звон ключей при ее приближении стал для Дольфа в конце концов чем-то вроде режиссерского колокольчика, подающего знак к театральному грому и молнии. Только бесконечное добродушие беспечного юноши позволяло ему безропотно сносить эти проявления домашнего деспотизма. Было ясно, что доктор и его экономка решили разделаться с бедным птенчиком и выкинуть его из гнезда, лишь только придет срок, обусловленный договором: скорая расправа с нерадивым учеником была в обычае доктора.

К тому же маленький человечек из-за забот и волнений, которые доставляло ему поместье, сделался с некоторых пор раздражительней, чем обычно. Ему неоднократно передавали досадные слухи и басни, ходившие в народе о старом доме; он с большим трудом убедил крестьянина и его семью не покидать фермы и вынужден был ради этого отказаться от ренты. Всякий раз, как он туда приезжал, ему надоедали бесконечными жалобами на загадочные стуки, а также на призраков, которые якобы беспокоят по ночам обитателей дома, и по возвращении доктор рвал и метал, изливая на домашних накопившуюся в нем желчь и досаду. И в самом деле, постигшие его неприятности были совсем не пустячные: они ущемляли одновременно и его гордость, и его кошелек. Ему угрожала потеря доходов с имения, и кроме того – судите-ка сами! – какой удар по тщеславию! Быть владельцем… «Дома с привидениями»!

Было замечено, впрочем, что как-никак, а доктор ни разу не ночевал в своем пригородном поместье; больше того, никакими силами нельзя было убедить его остаться в нем после наступления темноты; он неизменно пускался в обратный путь в час, когда в сумерках начинают мельтешить летучие мыши. Происходило это, собственно, оттого, что втайне он верил в призраки и привидения, ибо начало своей жизни провел в стране, где их особенно много: передавали, что, будучи мальчиком, он будто бы видел однажды в горах Гарца, в Германии, самого дьявола.

В конце концов положение с фермой стало просто критическим. Однажды утром, когда он сидел у себя в кабинете и клевал носом над большим фолиантом, его дремота была внезапно прервана взволнованной домоправительницей.

– Ну и дела! – вскричала она, входя в комнату. – Прибыл Клаус Хоппер со всеми пожитками. Он клянется и божится, что на ферме ему заживаться нечего. Вся семья окончательно рехнулась с перепугу. В старом доме такая возня и такой грохот, что они не могут спокойно спать!

– Dopper und Blitzen![26] – нетерпеливо воскликнул доктор. – Когда же они прекратят, наконец, дурацкую болтовню! Что за болваны! Несколько крыс и мышей выживают их из отличного помещения!

– Ну уж нет, – сказала домоправительница, покачивая головой с таким видом, точно ей доподлинно известно решительно все; она была уязвлена неверием доктора, усомнившегося в правдивости чудесной истории с привидениями, – там есть еще кое-что, помимо крыс и мышей. Вся округа только и толкует о вашем доме; подумать только, чего-чего там не видели! Петер де Гроодт вспоминает, что семья, которая продала вам ферму и укатила обратно в Голландию, не раз делала какие-то загадочные намеки, и бывшие владельцы пожелали вам «удачной покупки». Да что говорить – вы и сами отлично знаете, что не найдется семьи, которая согласилась бы жить в этом доме.

– Петер де Гроодт – чурбан и старая баба! – пробурчал доктор. – Готов поручиться, что он-то и набил головы этих людей своими нелепыми бреднями. Это такая же чепуха, как то привидение на колокольне, которое он придумал, чтоб найти себе оправдание, почему в студеную зимнюю ночь, когда горел Харманус Бринкерхоф, он не ударил в набат. Прислать сюда Клауса!

Вошел Клаус Хоппер. Это был неуклюжий деревенский простак; оказавшись в кабинете самого доктора Книпперхаузена, он оробел и не находил слов, чтобы изъяснить причину своей тревоги и страхов. Он стоял, теребя одной рукой шляпу, переминался с ноги на ногу и то посматривал на доктора, то бросал косые испуганные взгляды на оскаленный череп, который, казалось, потешался над ним с высоты платяного шкафа.

Доктор пытался любыми средствами убедить его вернуться на ферму, но все было напрасно: в ответ на каждое его увещание или довод Клаус неизменно бросал свое краткое, но решительное «Ich kan nicht mynheer»[27].