Триумф зла

22
18
20
22
24
26
28
30

Через два дня в утренней газете мне попалась следующая заметка:

ТРАГИЧЕСКИЙ СЛУЧАЙ ВО ВРЕМЯ КУПАНИЯ

Возле острова N <там я впервые встретил Лайонела> обнаружено тело молодого человека. В нем без труда опознали мистера Лайонела Лэнгтона, молодого, многообещающего художника, чья одежда лежала на берегу, причем в кармане пиджака нашелся бумажник с фотографиями и письмами, к тому же мистер Лэнгтон, хорошо известный в окрестностях, любил купаться в этом самом месте. Его смерть вызвала большое удивление, ибо он был известен как отменный пловец. Несчастный случай приписан внезапной судороге. Его отцу, профессору Лэнгтону, была сразу же послана телеграмма, ввергнувшая его в скорбь. Он поведал, что в последнее время сын огорчал его; он был нездоров и уныл, странно себя вел, чему он, его отец, не мог найти никакой причины.

Едва я прочел это, как раздался сильный стук в дверь, и два человека внесли в комнату картину. Никогда не доводилось мне видеть чего-либо равного, выходящего из-под кисти Лайонела; это была изумительная работа. На холсте был изображен Гилас, лежащий на дне реки и видимый сквозь воду. И на этот раз это был автопортрет Лайонела, но ему как-то удалось запечатлеть на этом лице, в закрытых глазах, то выражение, какое было на нем, когда он выходил от меня. В воде отражалось мое склоненное лицо. Вскочив, я увидел отражение его в зеркале; но как же мог он предвидеть, что на моем лице отразится именно это выражение при вести о его смерти?

НАРЦИСС

Мой отец умер до того, как я родился, а мать — производя меня на свет, так что с рождения мне достались сразу и титул, и состояние. Я упоминаю об этом, просто чтобы показать, что Фортуна с самых первых моих шагов улыбалась мне. Красота была единственной страстью моей жизни, и я сознавал свою удачливость особенно остро потому, что мой идеал воплотился во мне самом. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я оглядываю комнату и вижу портреты себя самого на разных этапах моей жизни: в детстве, в отрочестве, в юности. Лица такой красоты я больше ни у кого не встречал. Эти великолепные, классические черты, эти огромные сияющие, синие глаза, вьющиеся золотистые волосы, точно соткавшиеся солнечные лучи, этот божественный изгиб рта, изящество губ, изумительная осанка! Я не был тщеславен в обычном понимании, ибо тщеславие подразумевает жажду одобрения другими, подделку под их желания. Наоборот, меня мало волновало, что думают другие; я часами просиживал перед зеркалом в некоем экстазе. Нет! ни одна картина, которую я когда-либо видел, не могла сравниться со мной!

В детстве я был избалован. Жизнь в школе была необременительна. За меня делали задания, а наставники смотрели сквозь пальцы на мои шалости; и хотя мальчики из моего класса ненавидели и завидовали мне, они знали, что если тронут меня, то сразу же схлопочут от моих защитников из старших классов. Я не хочу сказать, что был неважным учеником; потому что, кроме красоты, я был наделен еще и острым умом и за день мог выучить то, что другим давалось за месяцы. И если я говорю, что был избалован, это не значит, что я был обидчив и капризен, как все балованные дети; напротив, я был неизменно приветлив, быть может, потому, что мне никогда не перечили. В отличие от тех, чье чувство прекрасного развито необыкновенно, у меня не было абсолютно никаких увлечений. Я никого не любил — но милостиво позволял любить себя и всегда находил способы благодарить любящих меня, за что и заработал репутацию человека бескорыстного.

Все это осталось в детстве. Повзрослев, я начался вращаться в обществе. Женщины, все без остатка, моментально влюблялись в меня. Я не имею в виду искательниц богатства и знатности, но равных мне по богатству и положению в обществе. Меня поздравляли с моими завоеваниями, ведь все мои поклонницы были знаменитыми красавицами. Вот уж красавицами! Что была их красота по сравнению с моей? Я не понимал ни женщин, ни их чувств; но я прочел несколько романов, старался быть любезным со всеми и ухаживал за ними так, как было описано в книгах. Однажды появилась девушка, которую считали ослепительно красивой. В самом деле, она были довольно хороша собой. Она была дочерью мексиканского миллионера, и за ней волочились все без исключения. Мне напомнило это одну из «Баллад Бэба»: «Болтал с ней герцог Бейли там…»[3], хотя, в отличие от герцога Бейли и герцога Хамфи, ее поклонники горели желанием бросить свои титулы и поместья к ее ногам. Однако она, не в пример героине баллады, предпочла мой «робкий, тихий нрав». Должен оговориться, что моему тщеславию это польстило; мне было приятно думать, что ради меня другие отодвинуты на задний план, я вел себя с ней как можно более приветливо, появляясь в ее обществе повсюду. Она была определенно умна, но отличалась некой необузданностью, которая меня раздражала.

Однажды ее отец сказал мне:

— Вы не представляете, как я обрадовался известию о вашей помолвке с моей дочерью. Как-нибудь, когда нам никто не будет мешать, вы, надеюсь, не откажетесь обговорить все детали этого дела. Я намерен показать себя благородно и дам за ней приданое на сумму… (Господи! Этот выскочка!)

— Помолвка с вашей дочерью? — воскликнул я. — Между нами не было такого уговора. Я крайне сожалею, но я не имею представления, от кого вы об этом узнали. Эти сведения абсолютно не соответствуют действительности.

— Что? — спросил он. — Не помолвлены с Энрикеттой? Да что вы такое имеете в виду? Вы что же, полагаете, что я позволил бы вам просто так разгуливать с моей дочерью? Еще раз спрашиваю вас — что вы имеете в виду?

— Сожалею, — сказал я, — что вас ввели в подобное заблуждение. Чтобы доказать, что я серьезно отношусь к своим словам, впредь я буду избегать всяческого общения с вашей дочерью. Полагаю, что едва ли она разделяет ваши заблуждения.

И с этим замечанием я покинул дом.

Вскоре после этого ко мне явилась сама Энрикетта, застав меня перед камином за чтением книги. Она была воплощенная ярость. Эмблема гнева. В ту минуту мне неожиданно вспомнилось изречение: «Non est ira sicut ira mulieris»[4].

— Так вот как вы себя повели! — произнесла она. — Ну что ж, получите же! — и с этими словами она выплеснула мне в лицо содержимое какого-то пузырька. Это был не купорос; он ослепил бы меня, но этого, к сожалению, не произошло!

Резкая боль охватила половину лица, и жидкость начала разъедать кожу. Щеки запали, кончик носа отвалился, волосы сходили целыми прядями, выпало несколько зубов, рот превратился в жуткую ухмылку, глаза, лишенные бровей и ресниц, страшно глядели из глазниц. Я лишь единожды видел себя в зеркале; ничего более омерзительного невозможно себе представить.

Несколько друзей пришли посочувствовать мне, но я не принял их ни под каким видом. Я разбил и выбросил вон все зеркала в доме и едва мог смотреться в таз для умывания. Со своими слугами я разговаривал из-за ширмы, жил совершенно один и выходил только по ночам. У меня осталась единственная возможность дышать воздухом и прогуливаться, поэтому я подкупил полицейского, чтобы он пускал меня в Гайд-парк перед самым закрытием, где я бродил всю ночь, пока на рассвете ворота не отпирались, после чего я спешил домой.

Как-то ночью, во время одной из моих обычных одиноких прогулок, я услышал в темноте детский плач.

— Пожалуйста, помогите, — плакал голос, — мать оставила меня здесь и обещала вернуться, а сейчас я услышал, что часы бьют четыре раза, а она еще не возвратилась, а я слеп, совсем слепой.

Я зажег фонарь; он осветил ребенка лет девяти-десяти. Он был одет в лохмотья — но у него был выговор джентльмена.