Сижу с расстроенным желудком, вследствие многих похождений сего неистового времени, и принимаю капли; из этого, однако, не следует, чтоб я считал себя нездоровым. В виде поздравления с Новым годом получил я от таинственной незнакомки отличный букет, и, таким образом, сей для многих печальный 1854 год для меня оканчивается цветами. Опыт показал, что поэтам и художникам присылают букеты не кто иной, как старые девы с нежными сердцами и физиогномиями более или менее гнусными, впрочем для меня это все равно. Из всех женщин сего мира чувствую я нечто к одной только, и сия лукавая дама обманула мои ожидания в двух маскарадах, но сердце мое говорит, что наши дела еще не кончились. Вообще, 1854 год был беднейшим по части привязанностей.
Что ждет меня и всех нас ровно через год, 31 дек<абря> 1855 года? Много ли еще бед наделают штуцера Минье и не прекратится ли убийство хорошего и славного народа? Не придется ли нам быть зрителями великих зрелищ и бранной эпохи? Сбережем ли мы всех друзей наших и самих себя? Не кончится ли вся эта кровавая история благополучным миром? Поймут ли люди, наконец, что на свете и без войны жить довольно трудно, а с войною для многих невыносимо? Но к чему ведут все умозрения? Поблагодарим бога за прошлое и станем доверчиво глядеть на будущее.
<1855 г.>
По необходимости возвращаюсь на короткое время к своему дневнику. Вторгнулись в мой кабинет исчадия m-me Б. в количестве трех персон довольно гнусного вида, рассматривают оружие, мешают мне спать и, несмотря на все мои усилия, никак не хотят отправиться в другие комнаты. Это то, что мы с Дрентельном когда-то называли
Началом года я отчасти доволен, хотя вследствие давно не бывшего со мной желудочного расстройства много сидел дома. Сегодни сделал несколько визитов, а вчера был на вечере у П. С. Золотова, вечере довольно чернокнижном.
Вот-с как идет журнал и какова моя исправность! Истинно умен был человек, говоривший что для
Вообще, сей журнал ознаменован рядом не сдержанных обещаний, так что если меня судить по смыслу буквы, то я окажусь слабохарактернейшим фетюком. А между тем, я не совсем фетюк, хотя поминутно даю себе слово делать то-то и то-то, убегать праздности, но слова не держу. Но воззри благосклонно, будущий мой читатель, на следующее умозрение. Для чего мы спорим с человеком? Разве мы надеемся, что истины, нами высказанные, разом изменят его убеждения? Нет, но спор может мало-помалу изменить воззрения противника. Для чего сатирик показывает нравы, — или он думает, что свет тотчас же станет идти на иной лад и сделается совершенный? Человек партии разве рассчитывает на немедленное торжество над противником? Такова и моя история. Если б я выполнял все свои планы, я бы уже давно был бы добродетельнейшим, честнейшим, трудолюбивейшим и счастливейшим из смертных, достойным унестись на небо из дольнего мира. Само собой разумеется, до идеала я не достигаю, но по временам делаю шаг-другой по избранному пути, и то недурно.
Например, я решаюсь с завтрашнего дни вставать ранее, работать дельнее и совершать изредка утренние экскурсии с наблюдательною целью, путешествия по улицам и магазинам, мною так любимые. Я уже заготовил листы бумаги, на которых буду записывать черты, идеи и чужие достойные внимания мысли. Я еду и накуплю книг. Я энергически примусь за повести: «Новый свет», «Любовь и вражда» и т. д. По возвращении из гостей я буду отмечать все стоящее внимания и, таким образом, подзадоривать себя к наблюдениям и деятельности. Программа хороша, но в исполнении ее будет много неохоты, лени и т. п., но зато будет что-нибудь и лучшее. Сегодня я вполне убежден в своей непогрешимости, забывая, что за листа два назад подобные же обещания красуются. И все-таки я иду, хотя слабым шагом, и лучше бороться с волной, нежели падать ко дну без сопротивления.
Я начал дурно выписывать буквы и писать с торопливостью. Кто пишет так, тот не напишет ничего доброго. Надо обуздать себя и на этот счет.
По возможности вчера трудился, окончил фельетон о собирателях редкостей[796], но читал мало по неимению книги, которая бы меня занимала, а ехать покупать книги не хочется по причине холода. Вообще, на моих глазах петербургский климат значительно изменился: я помню, что бывало 25-градусный мороз никого не приводил в изумление, а теперь все кричат, когда на улице 10 и 13. В прошлую субботу, например, я не был на двух вечерах: у Очкина и Гаевского, а оттого провел довольно безотрадный вечер у брата с нашим бывшим сослуживцем Шенетковским, глухим господином, недавно прикатившим из города Красноярска в Петербург на две недели. Благодаря холоду, у меня насморк a l"ordre du jour[797].
«Заметки Петерб<ургско>го туриста» (фельетоны для «СПб. ведомостей») довольно сильно меня занимают, и не в одном денежном отношении. Эти фельетоны не пропадут, и кажется мне, что из них может потом выйти недурная книга нравоописательного содержания. Сверх того мне кажется (и я это выскажу при случае), что роль фельетона в нашей словесности и вообще для русского языка не так пуста, как о том думают. Фельетон должен окончательно сблизить речь разговорную с писаной речью и, может быть, со временем сделает возможным то, что нам давно надобно — разговор на русском языке в обществе. До сих пор патриоты наши, проповедуя необходимость говорить по-русски, основывались на патриотических чувствах, и мы видели, что их пропаганда успеха не имела. Сами патриоты эти, войдя в гостиную, резали по-французски и по-французски советовали всем говорить на родном наречии. Все это пустяки, мода, тщеславие человеческое. Заставлять общество говорить по-русски нельзя было в то время, когда изящнейшим и легчайшим образцом родной речи была «Бедная Лиза» Карамзина! Надо не так действовать. Разработайте русскую речь разговорную, покажите ее гибкость и легкость, заставьте публику, чтоб она ее предпочла речи французской, и дело будет выиграно. Поэтому у нас, современных писателей, язык есть не последнее дело, как думают многие. Мы должны начеканить монету, которая войдет в общее употребление и вытеснит иностранную. Есть в русском языке великие ресурсы для разговора, ресурсы крайне оригинальные. Наша острота не есть острота французская, наша меткость принадлежит нам собственно. И вот почему тот, кто пишет для «легкого чтения», должен иметь в виду кое-что поважнее.
Вчера слышал рассказы Заблоцкого и Краевского о московском юбилее[798] и московских наших приятелях. Вообще, мне уж давно кажется, что московская жизнь именно для меня создана, я всегда вкушаю ее с удовольствием, да еще сверх того уверен, что когда-нибудь (если не опоздаю) найду в городе Москве свое счастие, если оно для меня возможно. То, что составляет удобство и красу Петербурга, трогает меня лишь в очень слабой степени, — здешние театры могут погибнуть в пламени, меня не огорчивши, гулянье по Невскому, Летний Сад, вообще все points de reunion[799] публики меня мало занимают. В связях я не нуждаюсь, служебные интересы мне чужды, — я не столько жаден до новостей, чтоб дорожить их быстрым приходом ко мне. На блистательных балах фигуры примечательной я не могу представить, впрочем, хорошие вечерние собрания могут быть и в Москве. Итак, все, собственно составляющее выгоду Петербурга, меня мало трогает, тогда как некоторые неудобства древней столицы выкупаются тем, что там меня многие любят и во мне нуждаются. В Москве, т. е. в лучших ее кругах, если я не ошибаюсь, довольно силен дух светской независимости, без которой нельзя жить на свете. У нас всякий служит и оттого портится для общежития, — возьмем в пример отличных здешних людей: Каменского, Пейкера, Юрия Толстого. Что можно извлечь при всем желании из этих господ, не имеющих одного вечера свободным? В Москве, напротив, добрые люди теряют от праздности и коснеют в лености, — но расшевелить их можно почти всегда, тогда как человека, заваленного бумагами, не растревожишь. Насчет женщин опять в Москве лучше: здесь женщины страдают болезнями своих мужей — их честолюбием, их затруднительными финансами, их бешеным стремлением к первенству, между тем как там женщины откровенно скучают и всегда благодарны тому, что их развлечет хотя немного.
Скоро должен приехать Тургенев и сообщить мне несколько сведений о лицах, меня занимающих.
— Галерная улица, лестница с трапом. Interieur[801] Г<аев>ской.
— Гость из Екатеринбурга, обедающий в два часа. Les parents du mauvais ton[802].