Повести. Дневник

22
18
20
22
24
26
28
30

Несмотря на все это, увеселение прошло как следует, дамам весьма понравились и местность, и завтрак на траве. Гости от нас уехали вчера после обеда, и так как я именно нахожусь в том положении, когда мне бывает нужно находиться с людьми во что бы ни стало, — то их пребыванием я весьма доволен. Нечего говорить о том, что работы мои страдают.

Наблюдал за Сталем, иначе оболом. Это характер, и чисто петербургский характер, в том нет сомнения. Нам всем его жалко после семейной катастрофы, с ним случившейся, и я от души готов содействовать его планам насчет получения места, но все-таки этот человек — дурной человек чуть ли не во всех отношениях. Представьте себе бодливую корову, которой не дано рог и которая изредка все-таки старается боднуть кого-нибудь. Завистливый и недоброжелательный, он любит портить чужое веселье, чужое спокойствие и с Семевским, оказавшим ему столько услуг, обходится весьма обидно. Он по характеру немного родня Малиновскому и также не глуп умом сухим, крючковатым, цепким, но неострым. Тщеславие и поклонение аристократии в нем развито с большой силой, — но бедному «чтителю знатностей» в свою жизнь приходилось получать столько щелчков от всех нас, что теперь два последние недостатка кое-как прикрыты и потеряли свою очень гнусную сторону. Вообще Сталь — маленькая змейка, которую очень отогревать не следует, пусть она век остается в полузамерзшем состоянии.

14-го числа читал опять Шекспира и с успехом. Hotspur и последняя речь Ричмонда[751] перед битвой меня восхитили. Я чувствую, что наконец одолею Шекспира. Кончаю «Жизнь Драйдена», соч. В. Скотта. Это книга плохая, писанная вяло, но довольно обильная фактами. Как жалка и ничтожна названная монография после статей в том же роде Карлейля и Маколея, даже лорда Джеффри.

19 августа, четверг.

Давно нет известий из города, что меня отчасти тревожит, но я в жизнь свою столько тревожился понапрасну, что наконец выучился обуздывать свою мнительность и свое сердце, qui est des plus visionaires[752]. Теперь работаю над новыми фельетонами по новой системе, для «СПб. ведомостей»[753], такими фельетонами, которые бы могли нравиться публике, давать мне в год целковых с тысячу, открывать некоторый простор сатирическому настроению и со всем тем составить отдельное и замкнутое творение, как, например, «Опыты Эдисона» или «Заметки Карра». Вообще, я фельетонист по призванию и готов строчить импровизации a la J. J<anin> когда угодно; если первые десять строк будут плохи, зато на одиннадцатой я расшевеливаю себя в совершенстве.

17 числа был на обеде у Блока, Льва Александрыча, где нашел Н. А. Блока с женой, Треф<орта>, Мейера, всех Обольяниновых, m-lles Sophie и Adele, из которых вторая весьма нехороша и прегадко чешет свои желтинькие волосы, Томсонов, Максимова и попа Илью. Из новых лиц были: Лебедева, жена знакомого мне полковника, особа, о которой ничего не могу сказать, Богдановичева, особа довольно приятной наружности, но манеры кислой, да еще один мужчина, Афанасьев, ныне теснимый Коновницыным. Все было хорошо и довольно весело: ели, пили, играли в бильярд, смотрели на танцы и праздник крестьян. Разъехались поздно, и у кого были кучера пьяны, тому пришлось плохо. Максимова завезли в канаву, а Лев Н. Обольянинов должен был в темноте и под проливным дождем сесть за кучера.

18-е число, после молебна в деревенской часовне, поехали к Максимову, по приглашению, обедать. Там был еще Томсон и две его сестры, из которых одна моя прошлогодняя знакомая. Обед был весьма хорош, а венгерское выше всех похвал! Впрочем, мне было весело не по причине одного венгерского. Максимов не любим в уезде и во многих отношениях справедливо, но он неглуп, имеет много хороших сторон и вообще общество его мне приятно, Томсоново тоже. Люди, как сапоги: что нужды, что иной сапог не изящен и даже, может быть, непрочен, когда в нем ноге покойно? Подобно тому, как иные без ума от покойных сапог, я от души отдаюсь приятности быть с людьми, у которых и с которыми мне спокойно. Отчего я любил Евгена, С. Д. Дейбнера, например, и бесчисленное число лиц, им подобных? Не один ум и даже не одни нравственные качества привязывают нас к человеку. Тут есть своя тайна и своя магия.

Ночь спал худо. Начались дожди, холод и ветер.

28 августа.

Я недавно говорил, что j"ai un coeur visionnaire[754]. До третьего дни не было писем из Петербурга, и я два дни страдал, как мальчишка. Мнительность, робость, даже суеверие меня одолевали! Подвода запоздала дня три, и я ждал ее прибытия с трепетом. Наконец явились письма и газеты, все оказалось хорошим, и я за дни тревоги получил дни отрады, которая и поныне еще не остыла. Так все вознаграждается на свете, — иногда хорошо быть и мнительным.

Начались северные ветры и холода, да еще какие! Но я усердно читаю, работаю над Чернокнижниковым и фельетонами, а иногда делаю нашествия на Шекспира. Еще несколько недель изучения, и передо мной откроется храм поэзии, сделается мне доступен поэт, доныне недоступный. Уже головой я понимаю Шекспира, — уже последние сцены Лира я читал с невольными криками изумления. Впечатление от Шекспира сходно с тем, что рассказывают туристы о церкви Петра в Риме. Сперва одно бессилие, конфуз, путаница ощущений. Потом набрасываешься на частности, но общего все еще не понимаешь или понимаешь не вполне. Относительно Шекспира я во втором периоде.

Прочел из него «Tempest»[755], Гамлета, начало «Twelfth Night»[756] (которое совсем мне не по вкусу) и теперь изучаю «Юлия Кесаря». Громадность, необъятность таланта ясны мне, хотя и давят меня, — но многое меня не шевелит еще. Я принял методу подчеркиванья лучших мест, эта метода мне много сделала добра, — теперь же я сверх того выписываю подчеркнутые места. И тут-то оказывается величие Шекспира! Пишешь, пишешь и утомляешься, — все ново, все глубоко-изящно и глубоко-мудро! Так, говорят, статуи на миланском duomo[757] сперва не оставляют в зрителе особенного впечатления, но вдруг, взобравшись наверх, он видит, что этих статуй целая армия!

Суббота, 4 сентября, в новом флигеле, где можно сидеть и в холод.

Настала осень, несомненная, печальная, водянистая осень, с ветром и неперестающим ненастьем. Я переселился в новое помещение, не столь просторное и щеголеватое, как мой рабочий флигель, но более теплое. В нем я кончил уже Чернокнижникова, вчера написав последнюю главу сего дивнего романа, где так много моей жизни, моей крови и моей философии! Полюбит ли публика все это? Vague la galere[758].

С прошлого воскресенья, когда у нас обедала Обольянинова с дочерью (причем я получил подарок: древнюю турецкую чернильницу для моей коллекции), у нас не было никого, никого, кроме новой попадьи довольно гнусного вида. Я уже послал в Нарву за билетом в дилижанс, а в последних числах сего м<еся>ца надеюсь быть в объятиях прелестных донн и, беседовать с добрыми друзьями.

Успех моих работ, чтение Шекспира утешают меня в настоящем довольно безотрадном и безобразном уединении. Теперь истинное время для vie de chateau[759]; осень в деревне имеет свою поэзию, но у меня нет такой жизни, и наши соседи слишком от нас далеки. Эти дни я чувствовал биение сердца и слабую, едва приметную боль в горле, — того было довольно, чтоб дать добрую пищу моей мнительности. Мне самому себя совестно, но нечего делать, надо сознаться, что долгое одиночество, принося мне множество пользы, имеет на меня и пагубное влияние.

Из Шекспира прочел «Twelfth Night», «Henry IV» (1 и 2), «Кесаря»[760], «Кориолана», «Лира». Обо всех этих чудесах на днях поговорю подробнее.

Пятница, 10 сент<ября>.

Вечер субботы, воскресенье и в особенности вечер воскресенья и понедельник до вечера были хорошими, светлыми днями. Только в такую скверную темную осень и в вечернюю непогоду знаешь, что значит соседи, и оттого зловредных мизантропов полезно было бы отправлять на осеннюю пору в деревню. В субботу, когда я печально сидел за книгою, вечером, при свечах, и имея впереди себя бесконечно длинный вечер, подъехал посреди мрака к подъезду экипаж, даже и вида которого нельзя было различить за темнотою. Оттуда вылез Маслов, он не очень давно вернулся из Петербурга и привез оттуда несколько свежих новостей; к сожалению, из лиц, которыми я особенно интересуюсь, он не видал почти никого. Ужинали, спали в одной комнате и болтали чуть не <до> двух часов, — вещь редкая со мною! На другой день все наши увеселения отличались патриархальностью и украинским спокойствием: обедали долго, перед тем ходили за грибами, а после обеда, не торопясь и выспавшись по-деревенски, поехали к Мейеру; дорога прошла незаметно, однако, если бы мы промедлили еще полчаса, нам пришлось бы ехать по тьме кромешной. Хозяина застали мы в постеле, утомленного удачной охотой, на коей было умерщвлено 27 зайцев, но он вскочил, накормил нас ужином и сам лег спать позже всех, то есть гораздо после полуночи. Завалившись в свежую и мягкую постель, в углу моей любимой угловой комнаты с овальным зеркалом, я имел более часу особенного наслаждения, наслаждения опять-таки понятного только в деревне. Маслов спал в зале и попросил хозяина, чтоб тот после ужина сыграл что-нибудь из «Севильского цирюльника». За «Barbier» (почти сполна) последовало «Somnambula», и я, ворочаясь с бока на бок, имел удовольствие и лежать, и полудремать, и слушать давно не слышанную мной музыку. Наутро явился Трефорт с мужем своей сестры, который накануне только приехал в отпуск и наслаждается 28 днями свободы так, как я бывало ими наслаждался. Обедали у Трефорта, болтали, смеялись, пили и даже пили более, чем бы нужно, расстались совершенно довольные друг другом, условившись съехаться всем у меня 10-го числа, и еще в добавок я увез к себе новое приобретение — старинный охотничий нож, подаренный мне Мейером.

За светлые дни пришлось поплатиться днями плохой погоды и одной дурной новостью, впрочем, не неожиданною. Гвардия выступает в Литву и теперь, вероятно, уже выступила. Письма Григория и Олиньки очень грустны. Вообще эту зиму я буду порядочным сиротой в Петербурге, а если не заключат мира, то бог один знает, когда и как увижусь я с братом. Съездить к нему на время я могу, и он может посетить Петербург, но такие временные свидания мало радуют, особенно когда сообразишь, что за ними опять должна быть разлука. Людей мне любимых я желаю иметь около себя, иначе их почти нет. Впрочем, «могло б быть и хуже!» — как говорил мудрец-судья, освободивший преступника, зарезавшего отца и обесчестившего свою родительницу!