Повести. Дневник

22
18
20
22
24
26
28
30

Вчера утром явился так давно не виданный мною Ванновский, мы пили чай и беседовали. Вечером на моем рауте было уже слишком много народа. Как я ни стараюсь, чтобы мои вечера были неизобильны числом гостей, всегда набираются лишние люди. Так и тут неизвестно отколе явился Щербина и Безобразов, оказывающийся добродетельным, но крайне не занимательным смертным. Были еще Гадон и Ушаков для совещаний по части театра, — но это дело как-то не идет.

Написаны основания литер<атурного> фонда и пито за его благоденствие.

23 янв<аря>, среда.

Увы! вот как он ведется, мой бедный дневник, в то самое время, когда событий так много, когда новые лица выходят на сцену десятками и все вокруг меня кипит и волнуется! Одно дело идет вперед, другое готовится, третье обрывается, четвертое зарождается в голове, а я ни о чем не упоминаю. Нечего делать, пускай хоть собрание писем, приложенных к дневнику, говорит за меня.

Январский No «Библиот<еки> д<ля> ч<тения>» вышел 8-го и, как кажется, всем понравился. А февральский будет еще лучше. Была некоторая цензурная возня с «Старой барыней» Писемского, но все дело уладилось как нельзя лучше. Сам бедный Ермил ведет себя нехорошо и, несомненно, принадлежит к числу наиболее нетрезвых людей, когда-либо мною встреченных.

Был обед у гр. Куш<елева>-Безбородко для положения основания литер<атурному> фонду. Но сей юноша, одушевленный добрыми намерениями, жертвует в пользу фонда лишь несуществующий доход с несуществующего журнала, а потому вся история на том покуда села. Равным образом идея о благородном спектакле пока еще не получила должного хода.

Андреас ведет себя, как сапожник, — если б его не обуздывали Галахов и Дудышкин, он наделал бы скандалов в литературе. Говорят, что «Отеч<ественные> записки» потеряли часть подписчиков, а он вместо того, чтобы помириться с необходимостью, рвет и мечет, по народному выражению. В своей газете он опять завел разных журнальных bravo[1151].

Л. Толстой уехал[1152], к большому нашему сожалению, и когда я его увижу, никто сказать не может.

У издателя «Библиотеки» был на прошлой неделе обед для сотрудников, с тостами и приветствиями. И Фрейганг был там же, но героем пира оказался Щербина, читавший свои эпиграммы и рассказывавший удивительные анекдоты.

Вчера я, Андрей и Гончаров сидели рядом на обеде у Меншикова, причем совершалось великое обжорство. Вообще, Меншиков — лицо очень оригинальное, и весь дом его тоже.

30 января, среда.

Сегодни был большой завтрак по случаю открытия мозаического отделения при стеклянном заводе. Милейший Языков уже за несколько недель походил на новобрачного, составлял menu, сочинял речи и ужасно гордился тем, что в числе гостей будут, может быть в первый раз за долгое время les representants du journalisme en Russie[1153], т. е. я и Андрей. Надевши белый галстух, я поехал, не без удовольствия глядя на снеговые поля по дороге, но опасаясь опоздать. Однако я приехал минуты за две перед Адлербергом. Все было хорошо и прилично, хотя завтрак показался мне нельзя сказать, чтоб очень вкусным. Со стороны художников чрезвычайно много дружелюбия и уважения. Познакомился, между прочим, с Ф. А. Бруни, Иорданом, Джустиниани и возобновил знакомство с Штейнбоком, как кажется, милым весьма господином.

Третьего дня ездил к Палацци с А. П. Стороженко и, как водится с давних времен, разорился так, что взял 100 р. из числа неприкосновенных денег, отложенных для заграничной поездки. Зато купил часы и две вазы (garniture de cheminee)[1154]. Вообще, с осени начиная, накупил я брик-а-брака[1155] на большие суммы. Пускай эти вещи останутся мне в память моего редакторства.

А Толстой пишет из Москвы к Боткину преумные и славные письма. Теперь уже он на пути за границу. Григорович должен явиться не сегодня, так завтра.

Воскресенье, 2 февр<аля>.

Григорович приехал третьего дни, а вчера явился ко мне, худой, бледный и довольно плачевный. Мы съездили к Васиньке, потом отправились к Негри и глядели картины, недавно им полученные из-за границы. День вчерашний я кончил в комитете, где читали глупую драму «Георгиевский крест» и странную, но довольно веселую комедию «Уголовное дело, или Обстриженный маркер»[1156].

Вообще, этот месяц я сбился с толку и, как оно всегда бывает со мною, чувствую печаль и угрызения. Работаю мало и худо, сплю, или, лучше сказать, валяюсь очень много, не читаю ничего, сам нездоров от простуды и периодических завалов (как в сентябре), — одним словом, дело не ладно. Вот, например, обращик сегоднишнего бесплодного дня. Встал в 11, едва сел за статью о Тургеневе[1157], пришли два господина по поводу статей — Николаев и молодой Ершов, из севастопольских героев[1158]. Потом явился Печаткин. Подписчиков оказывается у нас до 600 лишних против прошлогоднего. Это все недурно, но болтовня тянулась до двух часов. Потом к Д. Ф. Харламовой, с ней беседовал с полчаса. Потом (после долгой езды, хлопот и треволнений) обедал у Дюссо с новым моим предметом, Алекс<андрой> Петровной. Потом домой, переоделся во фрак, поехал к Л. А. Блоку, там говорил по делу Обольянинова. Оттуда к Щербатову, но там сегодни нет приема. Оттуда домой, зайдя по дороге к В. Майкову (от него узнал, что вся февральская книжка прошла уже цензуру). Дома разделся и успел написать полстранички Критики. Что же это за жизнь, смею спросить? Что тут ладного и умного или хоть забавного? Это ерундища, и дней, обильных такой ерундою, к сожалению, у меня немало.

Четверги у Кушелева очень хороши, чего я, признаюсь, не ожидал.

Понедельник, 18 февр<аля>.

С наступлением великого поста я считаю зимний сезон конченным, и хотя на дворе холодно и нет ничего весеннего, но никто меня не уверит, что весна не началась. Много небывалого сулит мне эта весна, считая тут и лето. Заграничная поездка с Васинькой и Григоровичем решена, план ее утвержден, деньги припасены почти сполна, и завтра же еду я в концелярию генер<ал>-губерн<атора> наводить справки о подаче прошения. К 1 апреля я уже должен иметь паспорт в кармане. И странно, и страшно, и жалко что-то отрываться от всего, к чему прилепился я в течение стольких лет. Что значут четыре месяца путешествия? А тяжко будет уезжать, очень тяжко. Для чего я не могу иногда быть гнусным эгоистом?