Вчера утром явился так давно не виданный мною Ванновский, мы пили чай и беседовали. Вечером на моем рауте было уже слишком много народа. Как я ни стараюсь, чтобы мои вечера были неизобильны числом гостей, всегда набираются лишние люди. Так и тут неизвестно отколе явился Щербина и Безобразов, оказывающийся добродетельным, но крайне не занимательным смертным. Были еще Гадон и Ушаков для совещаний по части театра, — но это дело как-то не идет.
Написаны основания литер<атурного> фонда и пито за его благоденствие.
Увы! вот как он ведется, мой бедный дневник, в то самое время, когда событий так много, когда новые лица выходят на сцену десятками и все вокруг меня кипит и волнуется! Одно дело идет вперед, другое готовится, третье обрывается, четвертое зарождается в голове, а я ни о чем не упоминаю. Нечего делать, пускай хоть собрание писем, приложенных к дневнику, говорит за меня.
Январский No «Библиот<еки> д<ля> ч<тения>» вышел 8-го и, как кажется, всем понравился. А февральский будет еще лучше. Была некоторая цензурная возня с «Старой барыней» Писемского, но все дело уладилось как нельзя лучше. Сам бедный Ермил ведет себя нехорошо и, несомненно, принадлежит к числу наиболее нетрезвых людей, когда-либо мною встреченных.
Был обед у гр. Куш<елева>-Безбородко для положения основания литер<атурному> фонду. Но сей юноша, одушевленный добрыми намерениями, жертвует в пользу фонда лишь несуществующий доход с несуществующего журнала, а потому вся история на том покуда села. Равным образом идея о благородном спектакле пока еще не получила должного хода.
Андреас ведет себя, как сапожник, — если б его не обуздывали Галахов и Дудышкин, он наделал бы скандалов в литературе. Говорят, что «Отеч<ественные> записки» потеряли часть подписчиков, а он вместо того, чтобы помириться с необходимостью, рвет и мечет, по народному выражению. В своей газете он опять завел разных журнальных bravo[1151].
Л. Толстой уехал[1152], к большому нашему сожалению, и когда я его увижу, никто сказать не может.
У издателя «Библиотеки» был на прошлой неделе обед для сотрудников, с тостами и приветствиями. И Фрейганг был там же, но героем пира оказался Щербина, читавший свои эпиграммы и рассказывавший удивительные анекдоты.
Вчера я, Андрей и Гончаров сидели рядом на обеде у Меншикова, причем совершалось великое обжорство. Вообще, Меншиков — лицо очень оригинальное, и весь дом его тоже.
Сегодни был большой завтрак по случаю открытия мозаического отделения при стеклянном заводе. Милейший Языков уже за несколько недель походил на новобрачного, составлял menu, сочинял речи и ужасно гордился тем, что в числе гостей будут, может быть в первый раз за долгое время les representants du journalisme en Russie[1153], т. е. я и Андрей. Надевши белый галстух, я поехал, не без удовольствия глядя на снеговые поля по дороге, но опасаясь опоздать. Однако я приехал минуты за две перед Адлербергом. Все было хорошо и прилично, хотя завтрак показался мне нельзя сказать, чтоб очень вкусным. Со стороны художников чрезвычайно много дружелюбия и уважения. Познакомился, между прочим, с Ф. А. Бруни, Иорданом, Джустиниани и возобновил знакомство с Штейнбоком, как кажется, милым весьма господином.
Третьего дня ездил к Палацци с А. П. Стороженко и, как водится с давних времен, разорился так, что взял 100 р. из числа неприкосновенных денег, отложенных для заграничной поездки. Зато купил часы и две вазы (garniture de cheminee)[1154]. Вообще, с осени начиная, накупил я брик-а-брака[1155] на большие суммы. Пускай эти вещи останутся мне в память моего редакторства.
А Толстой пишет из Москвы к Боткину преумные и славные письма. Теперь уже он на пути за границу. Григорович должен явиться не сегодня, так завтра.
Григорович приехал третьего дни, а вчера явился ко мне, худой, бледный и довольно плачевный. Мы съездили к Васиньке, потом отправились к Негри и глядели картины, недавно им полученные из-за границы. День вчерашний я кончил в комитете, где читали глупую драму «Георгиевский крест» и странную, но довольно веселую комедию «Уголовное дело, или Обстриженный маркер»[1156].
Вообще, этот месяц я сбился с толку и, как оно всегда бывает со мною, чувствую печаль и угрызения. Работаю мало и худо, сплю, или, лучше сказать, валяюсь очень много, не читаю ничего, сам нездоров от простуды и периодических завалов (как в сентябре), — одним словом, дело не ладно. Вот, например, обращик сегоднишнего бесплодного дня. Встал в 11, едва сел за статью о Тургеневе[1157], пришли два господина по поводу статей — Николаев и молодой Ершов, из севастопольских героев[1158]. Потом явился Печаткин. Подписчиков оказывается у нас до 600 лишних против прошлогоднего. Это все недурно, но болтовня тянулась до двух часов. Потом к Д. Ф. Харламовой, с ней беседовал с полчаса. Потом (после долгой езды, хлопот и треволнений) обедал у Дюссо с новым моим предметом, Алекс<андрой> Петровной. Потом домой, переоделся во фрак, поехал к Л. А. Блоку, там говорил по делу Обольянинова. Оттуда к Щербатову, но там сегодни нет приема. Оттуда домой, зайдя по дороге к В. Майкову (от него узнал, что вся февральская книжка прошла уже цензуру). Дома разделся и успел написать полстранички Критики. Что же это за жизнь, смею спросить? Что тут ладного и умного или хоть забавного? Это ерундища, и дней, обильных такой ерундою, к сожалению, у меня немало.
Четверги у Кушелева очень хороши, чего я, признаюсь, не ожидал.
С наступлением великого поста я считаю зимний сезон конченным, и хотя на дворе холодно и нет ничего весеннего, но никто меня не уверит, что весна не началась. Много небывалого сулит мне эта весна, считая тут и лето. Заграничная поездка с Васинькой и Григоровичем решена, план ее утвержден, деньги припасены почти сполна, и завтра же еду я в концелярию генер<ал>-губерн<атора> наводить справки о подаче прошения. К 1 апреля я уже должен иметь паспорт в кармане. И странно, и страшно, и жалко что-то отрываться от всего, к чему прилепился я в течение стольких лет. Что значут четыре месяца путешествия? А тяжко будет уезжать, очень тяжко. Для чего я не могу иногда быть гнусным эгоистом?