И будут ходить от моря до моря и скитаться от севера к востоку, ища слова Господня, и не найдут его.
В тот день истаивать будут от жажды красивые девы и юноши, которые клянутся грехом Самарийским и говорят: жив Бог твой Дан и жив путь в Вирсавию! — Они падут и уже не встанут
ПЕСНЬ I
ПЕСНЬ II
I
Сколько смертей!
Все усопшие, все родные, все близкие мои обступили меня. Я вижу их лица. Я слышу их голос. Все рассказывают мне свою повесть. Это повесть их жизни, их страданий и неутоленной жажды их. Они смотрят на меня своим долгим, внимательным взглядом и таким тихим, как озеро осенней порой, и таким голодным, как у нищих.
Потом молчат!
Да и о чем говорить нам. Ведь я все знаю. Знаю всю жизнь их, вижу всю душу их, каждую мысль их насквозь. Да разве и не знал я их всегда!
Вот Виктор! Разве не знал я, что он застрелится, и застрелится именно так, как это было... там, где-нибудь на бульварах Парижа, револьвером в рот, в сумерки, когда так явственно подступает к нам вся непрерывная безобразная будничность их жизни, весь неугомонный, вечно один и тот же их шепот, которого он так боялся.
Виктор, Виктор! Какой же ты победитель?!
Ты завидовал мне. А помнишь, я приходил к тебе. Ты сидел одинокий в своей богатой и строгой комнате, гордый Израильтянин, старавшийся все презирать и все любивший такой бледной и бессильной любовью, и такой нежный, как паж, как младший сын короля, с черными глазами, миндалевидными и полуоткрытыми, как у египетских фараонов...
Семит, боявшийся стыдиться этого! Какая ложь этой жизни!..
Тетя Оля... Она умирала ужасно. Она так хотела жить! до конца! до последней минуты! Но разве не знала она, что значит пить соленую воду. И смерть верно и незаметно подкралась к ней и вдруг наложила на нее свою властную руку. Все лицо ее исказилось. Она еще не верила, хотела не верить, что это все, это уже конец. Но это был конец. Она билась под каменной плитой! О ужас! Тетя Оля! Она приходит ко мне и быстрым прерывающимся шепотом шепчет мне все то же, о чем шептала всю жизнь, когда я и не понимал ее. Она всегда уходила от меня, неутоленная, ей всегда казалось, что главного-то, самого главного, она так и не сказала, но что когда-нибудь скажет... Ах, да разве ты еще не знаешь, что шептать про себя — это то же, что пить вечно-соленую воду, бесконечно пить... Разве не знаете вы это, братья?
Вот и Верцелиус. Он умер в чахотке. Я получил от него открытку уже после его смерти. Он всегда был самолюбив и, умирая, старался смеяться над собой, чтобы умереть, как Гейне. Бедный мальчик, он хватался за смех, думая, что хоть в смехе останется жить после смерти. О чем заботился!..
Иван Васильевич!.. Он входит ко мне скромно и тихо, точно все извиняется, и стоит в углу. Он слепой, но видит. Ведь он, вы знаете, увидел многое, чего мы не знаем, когда ослеп, — и смеялся ведь только так по привычке, а теперь уж не верит в то, что увидел и потому молчит.
Бабушка!.. мне и сейчас с ней неловко, я не знаю, как быть с ней, что говорить... — Бабушка, что вам?.. Ах, Боже мой, что она говорит?! Ведь это у ее кресла научился я ужасу жизни, этому серому, все долбящему одну и ту же сказку, монотонному, как осенний дождь, безобразному ужасу жизни... И теперь? Она пришла сказать мне, что и она всегда боялась его... Об этом я ни разу не думал за всю свою жизнь с ней, в одном доме с нею... Мне всегда казалось, что мы разных поколений — и только...
Боже мой! Но еще и еще!.. все мертвецы вошли ко мне, они теснятся кругом, толпятся несчетной толпой в дверях и там в коридоре!..
Вот Слава!.. Мой мальчик, ты умирал в июльский жаркий полдень и все жаждал солнца и цветов. Как явственно вижу я твой лоб и синие жилки на висках. Таким и был ты всегда...
И каждый несет свою тайну, каждый несет свою несбывшуюся мечту и свою невысказанную грусть.