Двор и улицу заполнил народ. В окна заглядывали довольные, веселые лица. Бабы радовались Галькиной удаче. Она была счастлива, и счастье преобразило ее грубоватое лицо, сделало его прекрасным; мужики завидовали Кузинче. В летней кухне стояла конская цибарка с самогоном. Отец Жорки Аношкина — ломовик, друживший с Обмылком, черпал железной кружкой и потчевал каждого подходившего огненной влагой.
У собачьей будки стояла запряженная в сани и накрытая попоной лошадь Федорца, похрустывала сухим сеном. На улице детвора облепила длинный открытый «фиат», в котором прибыли Коробкины.
На дворе стемнело, и Ванда зажгла свечи, воткнутые в пшеничный каравай и кувшины, доверху наполненные зерном.
Волосатый, похожий на бога Саваофа, подвыпивший Шульга, поглаживая огромными ладонями седую голову, смазанную деревянным маслом, отважился сказать Светличному:
— Игнат, кто бы мог подумать, что мы с тобой станем сватами, что моя вековуха наречется твоей невесткой и будет как равная сидеть за одним столом с Коробкиным и Федорцом!
Лавочник отвечал неопределенно:
— Неисповедимы пути господни. — Он презирал голоштанного сторожа и хотел отделаться от его излияний.
— Дочку замуж выдать — не пирог испечь, — хвастался Шульга и приставал: — Давай, друг любезный, дербалызнем по баночке.
В углу горницы у несгораемой кассы Назар Гаврилович, размахивая ручищами, доказывал Коробкину, что песенка Троцкого спета и Сталин скоро вышибет его из Политбюро.
Ванда проворно убирала со стола остатки закусок, стаканы, бутылки, сменила облитую вином скатерть чистой, внесла из кухни теплые пироги, вазочки с вареньем и медом, пригласила гостей к чаю. Шульга приволок из кухни огромный кипящий самовар.
Выпив стакан крепкого чая, Кузинча неожиданно поднялся, сказал:
— Спасибо за все родителям и гостям, нам пора ехать, — и в доказательство вынул из верхнего кармана пиджака железнодорожные билеты с дырочками посредине.
— Как это ехать, куда ехать? — удивился старший Коробкин. — Пригласил на свадьбу — и ехать? Любите вы, молодежь, разводить всякие антимонии.
— Да вот, получается, что он блудный сын, покидает престарелых родителев, катит в Донбасс, на заработки, будто я не способен прохарчевать его с молодой супругой, — пожаловался Светличный.
— Как — в Донбасс? — в один голос спросили Коробкин и Федорец. — А лавка!
— Но я его уважу, на всю жизнь уважу. Вот здеся, в каменном доме своем, при всем честном народе объявляю волю мою, — встав во весь рост, торжественно произнес Светличный; ветеринар отметил, что венок седины, обрамляющий лысину Обмылка, стал за это время посветлей и пожиже. — После смерти моей и моей супруги все свое движимое и недвижимое имущество, и весь капитал свой, и лавку со всеми товарами завещаю сыну моему Ивану, прозванному по глупости друзей его Кузинчой. Об этой воле моей составлено завещание и заверено, как положено, нотариусом Нахимсоном, проживающим на Знаменской улице в собственном доме. Но это еще не все. Я жалую тебе, Ваня, сей момент сто тысяч рублей золотом.
— Какие сто тысяч? — сорвался с места Федорец, и круглые желтые глаза его заблестели. — Откуда у тебя такие скаженные гро́ши?
— А вот откуда. — Светличный торжественно вынул из синей купеческой поддевки газету с колонками цифр последнего тиража. — Тимофей Трофимович, ты среди нас самый образованный, погляди, какой тут номер припал на сто тысяч.
Коробкин поспешно взял газету и, насадив на тонкий длинный нос золотое пенсне, назвал номер.
— А теперь назови номер этой облигации и скажи, прав я или неправ. — Светличный подал ему облигацию.