— Постарел пес, постарел, — припоминая, как эта собака гналась за бывшим батраком Федорца, хромающим Грицьком Бондаренко, сказал Иван Данилович.
— Верно, постарел, як хозяин, и хватка не та, и бег не тот, и злость уже не та. Зубы падают. Но такому верному псу не жаль и золотые клыки вставить. Я всерьез говорю, ты ведь животный дохтур: можно ему зубы вставить?
— Все шутишь, Назар Гаврилович, — усмехнулся ветеринар, подымаясь на новое, похожее на царский трон, искусно вырезанное крыльцо. Прорезы ставен, сделанные в форме сердец, зажелтели, как осенние листья: в хате задули огонь.
Дверь открыл поп Пафнутий, одетый в зеленый подрясник, огромный детина с золотистой гривой волос. Сказал церковным басом:
— Заждались мы вас.
— Распряги коня, батюшка, поводи по двору, дай остыть. Напой да овса всыпь в кормушку, — как работнику, приказал старик, и поп покорно пошел к дымившейся от пота, нетерпеливо позванивающей сбруей лошади…
Вошли в просторную горницу. Лампа, подвешенная к деревянному сволоку, поддерживающему небеленый потолок, освещала стены, словно обоями оклеенные радужными николаевскими деньгами. Были тут и зеленовато-розовые двадцатипятирублевые кредитки с портретами императора Александра III, и медово-желтые сотенные билеты с изображением Екатерины II, и голубоватые полутысячные ассигнации, украшенные фигурой Петра Великого в рыцарских железных латах. Каждая бумажка — целое состояние до революции.
«Блажь крутого, богатого старика», — с неприязнью подумал Иван Данилович и тут же понял, что даже кулаки осознали бесповоротный крах монархии.
На стенах в дорогих золоченых рамах висели картины, писанные маслом. В свете лампы отсвечивали странным блеском. Увидев, что гость с интересом рассматривает холсты, хозяин сказал небрежно:
— Это вот всякие знаменитые господа художники, черт их фамилии упомнит. А этот, как его, ну ты, наверное, слышал, фамилия вроде кормовой травы, — и после мучительного напряжения памяти обрадованно выкрикнул: — Клевер! Цена каждой картине — мешок житной муки пополам с отрубями. — Федорец поднял к потолку толстый палец с синим прибитым ногтем. — Но это только теперь. Кончится голод, и цены на этот барский товар взлетят под небеса. Вот она в чем, наша мужицкая власть — в муке! За муку все можно купить, любую вещь, любого человека… Пойдем! — Федорец потащил гостя в соседнюю комнатенку.
При слабом свете красной лампады, теплящейся в углу у иконы божьей матери, Иван Данилович увидел на стене, над двухспальной кроватью, портрет Федорца, писанный маслом. Что-то неприятное было во властном лице старика, надменно взирающем с полотна.
— Знаменитый наш Микола Васильков малевал. Цена — пуд крупчатки. Он меня в образе святого изобразил, с епитрахилью, с крестами, с нимбом над головой, по моей просьбе, конечно, за тройную цену. Икону эту монахи в Хорошевском монастыре держат, написано на ней церковнославянскими литерами: «Великомученик Назар».
— Надо было бы написать полностью — Назар Гаврилович Федорец, — неприязненно вставил ветеринар. — Чтобы все знали, какой ты спесивый…
— Меня ведь красные рано или поздно наверняка замучают, богатство мое растащат, и останется от меня на земле только одна эта икона, на которую христьяне будут молиться, пока существует бог. А картины что ж? Я картины уже давно на муку меняю. Все горище рамами завалил. Картины по продразверстке не берут, а муку господа-товарищи силком тянут.
Иван Данилович раздувшимися ноздрями потянул воздух и в терпком смешанном запахе печеного хлеба, горелого лампадного масла и сухих васильков, заткнутых за сволок, уловил чуждый для крестьянской хаты запах музейной пыли.
Скрипнула дверь, и в горницу робко, как-то боком, вошла жена Илька, безответная молодая солдатка с испуганным, но приятным тонким лицом.
— Ты где шлендраешь по ночам, Христя? — накинулся на невестку старик.
— Я до коровы ходила.
— Знаю я эту корову, это не корова, а бык, и зовут его Максимом.
— Степан… Степочка, визьмы мое сэрце, дай мэни свое. Ой, мамочка, голова трещит… разваливается на куски.