— Простые же люди страдают.
— Так зачем вы забираете у них еду? Солдаты потерпеть не могут?
— Вы не хуже меня знаете, что человек с оружием не очень терпелив.
— Да, согласен, есть такая особенность. Но что вы от меня хотите?
— Женщины и дети голодают! Позвольте поставки продовольствия хотя бы для них. Вы же не с ними воюете.
— А как я проконтролирую, что это продовольствие кушают только они? Вы ведь не хуже меня понимаете, что оно пойдет в армию.
— Но… люди невинные гибнут. Не воины.
— А что, когда финны каких-то десять лет назад резали русских, вас этот вопрос не волновал?
— Вы отлично знаете, что это не так. Но я ничего не мог сделать.
— Вот и я, так получилось, ничего не могу сделать. Меня свои же не поймут, если я станут устраивать эти жесты доброй воли.
— Прошу! Сжальтесь! Это же женщины и дети!
— Вы понимаете, о чем просите? Чтобы английские и финские войска получили продовольствие. И чтобы они убили больше советских солдат. То есть, оставили сиротами уже наших женщин и детей. Вы понимаете, что хотите обменять жизни своих женщин и детей на наших. Дескать, наши могут дохнуть. Не так ли?
— Я не это имел в виду…
— Серьезно? Ну тогда спишем это на ваше недомыслие. Еще что-то?
— Я… о боже…
— Вы знали на что шли. Мы оба это знали. И эти придурки в Гельсингфорсе тоже знали. Так что вините их в гибели мирных и ни в чем неповинных людей. Нацизм, Густав Карлович, всегда таков. Эта кровожадная тварь, которая питается людьми. Пока может — чужими. А как возникают сложности — пожирает своих же. С аппетитом.
— Вы можете принять беженцев? — после затянувшейся паузы спросил Маннергейм.
— И накормить их?
— Да. Это, полагаю, единственный способ гарантировать, что военные не притронуться к их еде.
Фрунзе задумался.