Из толпы у биржи, из серой неразличимой очереди выплыли смелые, красивые глаза, и я пошел на эти глаза. Больше ничего примечательного в этой Анне не было. Сама связываться с немцами не станет. А путаться с ней не захочет и пьяный фельдфебель. Перескакивая с русского на немецкий, рассказала: из-под Астрахани, перед войной гостила в Одессе, война занесла сюда, к дальним родственникам, жить не на что, ехать в Германию не хочется. Да, печатать на машинке может, с латинским шрифтом тоже.
В конторе, куда я ее привез, строчили на «рейнметаллах» три девицы в форме вспомогательных войск, чистопородные немочки. Новенькую посадили в угол за старый «ремингтон». Чтоб эта Шумак сама не сбежала (немки могли зашпынять), пришлось сунуть ей деньги — на одежонку, чулки, косметику. В объяснение щедрости легкомысленно пообещал: «Загляну как-нибудь…»
И забыл о ней. Анкетные данные, разумеется, помнил. Русская, 1918 года рождения, незамужняя. Паспорт, несомненно, краденый или фальшивый, — тем убедительнее будет аусвайс.
Вечером 30 января приехал Петр Ильич, усталый и довольный. Вместе прослушали речь Гитлера: годовщина взятия власти, обычный набор клятв и угроз. «Я не понимаю… — Петр Ильич, тонконогий, изящный, ходил по комнате, похрустывая костяшками пальцев. — Не понимаю, как сами немцы не видят: позер, хвастун, лжец, шут, балаганный заводила… тьфу, мерзость!»
Ему выпала редкостная удача, он завербовал человека малозаметного, ни в какие тайны вроде не посвященного, мелкую сошку, располагающую, однако, возможностями, и среди этих возможностей — право заглядывать в госпитальные документы. Крохотная военно-медицинская сошка сидела и пылилась в Кенигсберге, центре Восточной Пруссии с ее курортами вдоль побережья, где ныне лепились один к другому госпитали. Откуда прибывали раненые, куда убывали, сколько — сошка все знала или могла знать.
Петр Ильич прикладывал к знаниям этим свои статистические выкладки. В уме он держал весь фронт, от Воронежа до Пулкова, помнил номера всех полков и дивизий, и для краткосрочных прогнозов ему требовался сущий пустяк, то — самое «чуть-чуть», без которого нет искусства, и таким «чуть-чуть» оказались госпитальные журналы.
Текст составляли вдвоем. В начале указывался, как обычно, источник: «Личные наблюдения, подкрепленные доступными мне материалами…» Подписывался текст псевдонимом Петра Ильича, известным разведуправлению. Петр Ильич поверил мне и считал, что напрямую информирует московских руководителей своих. Сообщая на словах ответ Москвы, я добавлял (от себя, конечно!) благодарности или порицания, адресованные Петру Ильичу. На якобы выраженные неудовольствия был я скуп: Петр Ильич проявлял непозволительные в военные времена обиды.
И на этот раз составили. Поговорили о том о сем, разошлись.
А наутро к тексту подключился Игнат, донесение подверглось редактуре, стало безличным, из него выскребли даже малейшие намеки на то, что в городе работает Петр Ильич Халязин, вымарали, естественно, псевдоним. Источник информации указан был расплывчато: «В авторитетных кругах, близких к интересующему вас объекту…»
Москва отреагировала быстро, как всегда бывало при получении ею насыщенной информации. «Укажите должность и фамилию лица, через которого получены сведения, представляющие для нас большой интерес. Уточните надежность его. В последующем знать, что армейская группа «Шевалери», входящая в группу армий «Центр», должна этим информатором освещаться с большими подробностями…»
Итак, спросить у Петра Ильича данные на кенигсбергскую сошку — и ответ готов. Но что-то во мне восставало, эта болтовня в эфире давно уже казалась опасной. Да и вся надежность информаторов — плод внутреннего убеждения Петра Ильича. Кенигсбергский медик никаких подписок о сотрудничестве не давал. Один весьма недовольный фюрером чиновник в штабе генерал-губернатора по пьянке выбалтывал кое-какие секреты. Еще один полковник имел обыкновение советоваться в казино с обер-лейтенантом Шмидтом, в доказательство своей правоты приводя очень любопытные факты. А если шифровки с этими секретами и фактами немцы перехватят и расшифруют? Недели не пройдет, как выйдут на Шмидта. И тогда всем нам — разные камеры в подвале геста-по. Так не лучше ли сделать наконец то, что, наверное, надо было совершить сразу? То есть сообщить Москве, что информация собирается опытным, заслуживающим доверия разведчиком, который состоит на службе в военной разведке и надежность которого гарантируется?
— Ты с ума сошел! — заорал Игнат. — Он пойдет на нары! На теплые нары! На те, с которых согнали меня! Там не один барак набит такими, как твой Шмидт! Под Соликамском я тачку толкал, по тем же мосткам бегал с тачкой разведчик, который в середине июня 41-го года перешел финскую границу, нес вам план нападения Германии, точную дату. И загремел. И таких там — легион. И ты хочешь его пополнить Халязиным? Господи — простонал Игнат. — Святой Стефан! Я всю жизнь ищу счастья для Польши и для людей всех национальностей, я стал коммунистом в тот день, когда отца моего выпустили из Березы Картузской. Он сказал мне: Игнась, счастье не за горами, но и не в Польше… Подались во Францию, толкал вагонетки в шахте, там и взяли, выслали, бежал, потом Испания, так я и там ухитрился попасть за решетку, а уж в вашу тюрьму попасть— сам бог велел… — в темпе автоматной очереди он прошептал все ругательства по-польски. — Мне счастье надо — но не для себя, а для всех, и в этом беда моя…
Он сел на пол и уткнул голову в колени согнутых ног. Надо было привыкать к этой позе, как и ко многим странностям его, к его постоянному голоду, к тому, что огонь разума, всегда горевший в его глазах, погас, и не костер уже, как прежде, пылал в них: глазницы были будто набиты серым пеплом.
— И эту «Шевалери» навязали нам… Я скажу тебе— почему… Пять или шесть групп забросили — и ни от одной весточки нет. Или по глупости попались немцам, или со страху разбежались, или под контролем немцев работают… Вот и дерут с нас семь шкур, как с холопа. Я сам отдам последнюю шкуру, но нельзя же добивать до смерти. — Он поднял голову. — Я погибну, так и не дожив до счастья в Польше. А тебя посадят, помяни мое слово, твои же. А начальник разведки погибнет, потому что в нем совесть Командир отряда — выкрутится. Он во всем виноват. Спасать надо Петра. Хватит работать на всех обездоленных. Счастье в том, чтоб помогать ближнему. Петру. Наше доверие — его доверие. Ничего о нем в Москву не передавай. Категорически запрещаю! Придет победа — там видно будет, кто что вложил в нее.
Я сел рядом.
Мы долго сидели и ни о чем не говорили. Мы упоенно молчали. И тут я произнес:
— Тулусов. Сергей Александрович Тулусов.
— Кто такой? — шепотом спросил Игнат. Выслушал и согласился — Что ж, подойдет. Так и пиши вместо «авторитетных кругов»: «Завербован сын монархически настроенного бывшего генерала царской армии князя Тулусова…» И потребуй фунты или доллары на оплату услуг. А Петру — ни слова…
Штаб Восточного Экономического Руководства уполномоченных своих указаниями не дергал, циркулярами не досаждал, а предоставлял им полную свободу действий. К четырем часам дня обер-лейтенант Шмидт завершал свои служебные, во благо Великой Германии, дела, пересекал улицу под окнами моего кабинета, держа портфель в правой руке (или в левой — это имело значение), скрывался из виду, отдавал в гардеробе шинель и фуражку, заходил в туалет, выходил, еще раз осматривался в зеркале, шел к столу, издали раскланивался со знакомыми, садился, доставал из портфеля газету… Однажды он сцепился с двумя летчиками, напившимися до немыслимого в «Хофе» безобразия. Летчиков выволок патруль. «Мерзавцы! Сомневаются в победе!» — ворчал Шмидт… Лука в приправе не любил, на официанток смотрел, не видя их. Иногда жаловался на что-нибудь — мне, разумеется, если надобность в такой игре возникала Часто приходил со знакомыми, интендантами или вооруженцами, угощал их. Когда садился за столик, непроизвольно касался пальцами локтей. Наверное, отец привлекал его, мальчика, к подсчетам, к работе с гроссбухами, и юный Петя Халязин к налокотникам привык, этим и объяснялись странные пассы.
В день объявления траура по Сталинграду пришлось идти к коменданту города. Науськанный Химмелем, заявил, что «Хоф» — не увеселительное заведение, подлежащее закрытию на все три дня траура, а пункт кормления воинов вермахта, место, где они набираются сил для боев с врагами фатерланда. Комендант города держался другого мнения о «Хофе», однако на компромисс пошел. Ресторан не закрыли, но шампанское и музыку запретили. За траурные дни Химмель получил от меня двадцать четыре тысячи марок и отныне обращался ко мне: «Мой соотечественник!» К нему приехала погостить жена, предводительница люнебургского «Фонда зимней помощи», и две дочери, старшая допытывалась у отца: Когда наконец ты покончишь с этими славянскими свиньями?..» Химмель утешил ее: «Подожди, детка, скоро уж…» Патриотизм семейки отнюдь не увял от речи Геббельса в Спортпаласе, министр объявил тотальную мобилизацию: трудовая повинность для мужчин и женщин, закрытие мелких, не работающих на войну, предприятий, в том числе — ресторанов и кафе…