Однажды подошел к дому старухи, оглядел его, не увидел ничего подозрительного и все же насторожился Пухом лежал снежок, покрывая следы. На крыльце — щепки и сучья, старуха недавно топила печь. Теплом пахнуло, уютом повеяло. Закрыл дверь, прошел в комнату. Никого. Сел. Встал, потому что увидел, как от калитки к дому идет добротно одетый мужчина, в бекеше, шляпа надвинута на глаза, усы почти гайдамацкие Мужчина постучал в дверь, получил согласие на вход, тщательно вытер ноги, вошел, снял шляпу — и я узнал Игната Барыцкого.
От испуга и боли я сделал то, что делали в подобных случаях все вооруженные люди: наставил на Игната пистолет. А тот сбросил бекешу, сел рядом, мы положили друг другу руки на плечи и долго сидели, долго молчали Пришла старуха, глянула на нас, молчавших, загремела на кухне посудой Наголодавшись в лесу, я и гридневских представлял голодными и натаскал в дом много еды. Выпили — и опять молчали, мы оба были в 39-м году, и выходить из него не хотелось, на выходе был арест Игната и следователь, добивавшийся от меня свидетельских показаний.
С них и начал Игнат, сказал, что мое отнекивание и вытащило его из лагеря. Освободили в августе, самолетом доставили в Москву, определили в отряд, готовящийся к выброске в Гридневские леса, как знатока здешних мест.
Помнится, был он варшавянином, знал и тюрьму в Быдгоще, только и всего.
— Верно, — подтвердил он. — Но в деле моем зафиксировали, будто в этом городе я встречался с представителями польской компартии. Отрицать это в Москве я не стал.
Что ж, это его право — распоряжаться собственной судьбой. Он выбрался из лагеря достойно, никого не предав. Кроме себя. Знатоком здешних мест он в конце концов станет — и подтвердит этим обвинение. Не позавидуешь: что бы Игнат отныне ни делал — все к худшему.
Чтоб знакомство с обер-лейтенантом Шмидтом не бросалось в глаза, приходилось поддерживать вполне дружеские отношения со многими офицерами гарнизона. Игнат засек их, Петра Ильича тоже, то есть обер-лейтенанта Шмидта. Подробно расспросил о каждом, вникая в городские дела. Об отряде отозвался несколько пренебрежительно, распространяться о нем не хотел.
И я не хотел давать отряду Петра Ильича. Кое-что я уже знал о партизанском соединении в Гридневских лесах и не склонен был доверяться ему всецело.
Но разведдонесение, плод многомесячной работы Петра Ильича, вручил. Читая его, Игнат несколько раз привстал— настолько поражен был полнотой содержащихся в донесении сведений.
— Это все ты?
— Это все — мои уши… Ты бы посидел в «Хофе», такие стратеги там…
Перед уходом Игнат заглянул на кухню, вдохновенно процитировал Мицкевича, строчки о бигосе, польском мясном блюде.
Он пришел через три дня. Донесение ушло в Москву, начальник разведки отряда предпослал шифровке примерно такое: «В городе под нашим руководством действует разведгруппа высокой квалификации, возглавляемая бывшим работником наркомата иностранных дел таким-то…»
Но Петру Ильичу было мною сказано другое.
— Связь с Москвою установлена. Благодарят за ценные сведения. Просят уточнить, когда 119-я пехотная дивизия была из-под Великих Лук переброшена к Воронежу. И еще по мелочам. Вот, почитай.
Он не мог читать. Заходил в волнении по комнате. Пошел к излюбленному месту своему, к окну. Сцепил за спиной руки. Переживал… Глубоко вздохнул. И со вздохом смел в прошлое ненужным бумажным мусором почти полтора года скитаний и терзаний. Вновь он стал советским, своим, за спиной его стояла держава, ему помогала теперь вся Красная Армия.
— Ты меня обрадовал.. — сухо сказал он. — Ты меня очень обрадовал… Так что, говоришь, просят уточнить?..
На моих глазах туповатый по должности марш-агент превращался в высококлассного шпиона. Поначалу Петр Ильич использовал внешность свою, недостатки ее сделал достоинствами. Пузатенькие интенданты охотно делились секретами с обер-лейтенантом Шмидтом, бездушным чиновником, сухарем и канцеляристом. Интенданты млели, преисполняясь уважения к себе: уж если этот погрязший в бумагах уполномоченный Штаба не знает очевидных вещей, то, знать, чего-то я да стою!.. Забубённые фронтовики рады были покрасоваться перед униженно и восхищенно слушавшим Шмидтом, тыловой крысой. Наибольший эффект достигался исповедями о женском коварстве, на свет божий появлялось письмо от Лили из Магдебурга, обер-лейтенант отводил в сторону случайного знакомого, отнюдь не блещущего мужскими статями, и огорченно вопрошал, можно ли по почерку невесты определить, изменяет она или хранит верность. Какой-нибудь замухрыжка танкист, польщенный тем, что его причисляют к когорте совратителей, раскрывал душу, а заодно и маршрут танковой дивизии, полк которой застрял на станции.
Маску эту он снял и выбросил после Сталинграда. В Петре Ильиче будто воссияло что-то в дни траура, какое-то просветление нашло на мозги. Он научился по живописной мелочи правильно судить о целом и уж о танковых дивизиях стал знать больше их командиров. Его обширные доклады я сводил в краткие донесения, передавал Игнату, а тот уж мчался в лес. Все, из Москвы поступаемое, переходило через меня, и Петру Ильичу излагалась голая суть — где такая-то дивизия и куда убыл генерал-лейтенант такой-то.
— По зернышку, по зернышку… — выразился однажды Петр Ильич, и я понял его: там зернышко, здесь зернышко— вот и сыта курочка, снесет она яичко, а таких курочек было, конечно, много, все они клевали по зернышку, добывая Ставке сведения о группе армий «Центр».