Кто-то в еще более уединенном кабинете, в еще более прекрасно сшитом мундире, выговаривал ротмистру:
— Ну, что вы… до чего довели нервного человека. Так вы его в Москву не выпроводите, он в сумасшедший дом сядет. Разве так надо вести допрос? Запирается — не настаивайте. Что говорил Елагин старший? Слегка припугнуть и предложить уехать в Москву. Он вам на спине двух филеров довезет. Довели декадента до этакого градуса! Так все провалить можно.
— Да он потому и кривляется, что догадался об этом плане. Верно, ему Борис Владимирович дал понять больше, чем следует. Никому не хочется свою мать под неприятность подводить. Пусть она и двести тысяч отдает на крамолу! Всякий хочет беленьким казаться.
Все путешествие гудело еще в ушах, оно мелькало видами из окна, разрозненными и неясными, как видения, оно ощущалось всем утомленным телом, коченевшим от неподвижности в вагоне, оно томило скукой одиночества и пугливого малолюдства, — в такую пору да ездить! — оно почти осязаемо жило, кончившись и оставшись за дверьми настороженного вокзала.
Из экономии он взял билет третьего класса и трясся в пустом почти вагоне, холодевшем с каждой сотней верст подъема на север. К Лозовой пришлось достать шубу. Еще с Симферополя в отделение несколько раз заходил какой-то человек неопределенного возраста. Он с безразличным видом садился на лавку и раззуживал себя антиправительственными речами.
От политических разговоров Елагин уклонился. Тогда общительный спутник начал распространяться про любовь к образованным людям и стал называть себя инженером с германским образованием. Обнаружилось, что по-немецки он не говорил.
Павел Алексеевич сначала во все глаза смотрел на невиданную разновидность человечества.
«Шпики невежественны и глупы», — сказал он себе, не доезжая Харькова, и попросил оставить его в покое.
Всю дорогу жгла его мысль о разорении. Года два мечтал он об издании художественного журнала типа «Югенд» или «Антенеум», ан вот как слагается жизнь! С его личным состоянием можно открыть разве только чулочно-вязальную мастерскую!
Вечереющая Москва, безлюдная, без движения, в обломках сокрушенных баррикад, придушенно скрипела снегом под полозьями саней. Извозчик свернул в переулки. Над городом висело небо. Павел Алексеевич никогда не видал его в Москве. Оно темнело, и на нем проступал месяц.
«Две трети суток стоит над городом мрак, и в темноте начинает ломить глаза от мороза. От Ледовитого океана, от Верхоянска досягает до этого города дьяволово дыхание стужи. В один кусок льда смерзается земля Российской империи. Дьявол противится живому».
— Стой!
Патруль из каких-то штатских. Ражие морды, запах говядины и колониальных товаров. Черная сотня.
— Кто такой? Откуда едете, куда скачете? Пачпорт…
Чиркнул. Кулак заиграл розовым. Свет прыгнул на мясистый нос и проскакал по развернутой книжке.
— Проезжайте, ваше степенство. Только держитесь по Садовой, большими улицами спокойнее. Крамольник больше темноту сейчас любит. Трогай, извозчик!
— Эх! Бобры у него на шубе какие! — услыхал Павел Алексеевич за спиной тот же голос.
Где-то вдали раздалось несколько выстрелов. Выехали на Сухаревскую площадь.
— Что это за зарево там, в стороне Тверской?
— Пресня догорает, — хмуро ответил извозчик.