— Погиб сын владельца аптеки. Он работал в революционном Красном кресте. «Они» пленных не берут.
— Мальчик мой!
Он целовал старческие руки, загрубевшие за время разлуки.
— Мне кажется, они пахнут пороховым дымом.
— Да они и должны пахнуть. Мы защищались. Я стреляла. Делала все, что нужно. Почему ты так поздно?
— Поезд запоздал, а потом и я заблудился. Москва показалась мне совершенно незнакомым городом, и не знаю я этот район. Какой страшный город! Я видел сожженные дома, видел, как везли трупы.
— Трупов много, Павлуша. Победа за ними: они постарались.
— Мама, а что будет с тобой? Ведь они отомстят.
Только теперь, в родном городе, над которым производилась расправа, он понял, что опасность близка, она может вырасти из-под земли, свалиться с потолка, отделиться от стен, она, как зловещий запах, проникает все. Он смотрел в глаза, гладил руки и целовал мать. Он снова был покорён тем, всегда единым, как мания, упругим и всеобъемлющим, как усилие гипнотизера, настроением, которым была неизменно окружена Аполлинария Михайловна. Чувство, овладевшее сыном, походило на какое-то действенное соболезнование, к нему примешивалось и тщеславие. Вот хоть бы, и сейчас: в квартире, где все набились, как сельди в бочке, им предоставили отдельную комнату.
— Как они мне отомстят, я — старая. Меня трудно запугать даже самым страшным: она и так близка.
— Мама!
— Ну, молчу, молчу, знаю, ты не любишь… Ну, да ничего со мной не будет. Я старой конспиративной выучки Александра Михайлова… И еще пригожусь товарищам. Ты знаешь, мы не успели деньги выручить из банка, эта сложная операция требует времени, а тут все было закрыто… Ну, ничего, они теперь больше пригодятся, теперь сотни людей должны будут навастривать лыжи… за границу или куда…
Павел Алексеевич встал с дивана. Нет, положительно он не может больше слышать об этих деньгах. С матерью. В такой момент. Деньги. Нельзя.
Он оглядел чужую комнату, обставленную не без роскоши.
— Однако эти «сочувствующие», которые предоставили нам ночлег, не бедствуют и, видимо, не собираются отдавать деньги на революцию.
Он изложил свое соображение брюзгливым тоном. Мать посмотрела на него с упреком:
— Как тебе не стыдно! — резко сказала она.
За старинным переплетом окон стояла ночь, но часы показывали утро. Лампа начала чадить. Обморочная желтизна играла на корешках книг, на полировке шкафов, на багетах картин.
Мать и сын сидели молча, тяготясь друг другом. Но прекратить влияние размолвки не было сил. Павел Алексеевич не мог дождаться возможности выйти отсюда.
В коридоре задребезжал звонок.