Atem. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

— Как видишь, утопаю в делах, — съязвил он, отфутболив мои кроссовки в сторону кровати.

Так продолжалось до середины следующей недели. Но всякий раз, что он силком тащил меня на пробежку, моя депрессия постепенно отступала. Потом он возвращался в Бохум, где должен был задержаться до июня на время продакшена альбома нашей группы и ещё двух крупных исполнителей. А я ехал в студию — работал там допоздна, ночевал по-прежнему в квартире Эли. Однако ночью мои воспоминания разыгрывались с неистовой силой, и утром пропадало всякое желание «двигаться дальше». Но наступали семь часов, приезжал Ксавьер, и мы шли в парк. Мне было до тошноты стыдно, что он снова нянчится со мной, а Сави отшучивался, говоря, что приобрёл «абонемент на поезд».

И вот в один из дней, решив, что так больше не может продолжаться, я принялся паковать свои скудные вещи. Доставая укатившийся под кровать мяч, я обнаружил там, в пыльном углу, какой-то блокнот. Пролистал страницы и понял, что это тот самый дневник Эли, в котором она писала о «блинчиках и слезах». Но после той записи, все остальные, оставленные ею заметки, были на французском языке. Я открыл телефонный словарь, взял карандаш и уселся за столом в кухне. Предложении на пятом, мои нервы сдали — перевод казался неточным и корявым. Тогда я принялся просто искать в этих красиво выведенных буквах своё имя. Не нашёл. Взял дневник и отправился в типографию. Отксерокопировал все пять страниц заметок и поехал искать бюро переводов. Нашёл. Сдал. Заплатил тридцать евро. Сказали, к утру всё будет готово. Нужно было занять мысли работой. И я провёл за компьютерами в студии часов семь. Заснул там же на диване. В пять утра, пробиваясь сквозь крошечное окошко, забрезжил какой-то демонически-кровавый рассвет. К семи я вернулся назад, в квартиру. Ксавьер приехал с точностью швейцарских часов. Но на улице разбушевалась непогода, и парк пришлось заменить спортивным залом.

— Тебе не надоело так мотаться? — спросил я, пока вёз его обратно на вокзал.

Он промолчал или не услышал вопроса, был всецело поглощён своим телефоном. Я повторил вопрос, а Ксавьер ответил, что в поезде продуктивность его работы возрастает. Не знаю, думаю, солгал.

А потом я полдня провозился с трубами и раковиной фрау Рубинштейн, едва успел заехать за переводом в бюро до закрытия и всё никак не решался взглянуть. Позже мне позвонил Том, сказал, что завтра, в воскресенье, отмечаем день рождения Рене. Едем в аэроклуб. А сегодня вечером — интервью на местном радио. Но об этом напомнил Ксавьер трижды.

Но за ночь наши планы кардинально поменялись. Тому виной стали шквалистый ветер и гроза. Прыжки с парашютами пришлось отложить до лучшей погоды. И мы ограничились скромным ужином дома у Рене в кругу друзей.

52

Понедельник. Двенадцатое мая. Первый день, когда Ксавьер не приехал меня инспектировать. Он улетел в Берлин. И я тоже принял окончательное решение: больше не оставаться здесь и не тешить себя мнимыми надеждами. В этой квартире становится невыносимо. Прошли три недели с того момента, как Ксавьер сообщил, что «Эли вернётся в ближайшие дни». Я всё ещё катастрофически хотел её увидеть и получить объяснения нашего расставания, мысль о которых вновь варварски захватила моё сознание. Но терпения не хватало.

«Дневник!» — щёлкнуло в голове, стоило мне начать паковать вещи. Кружка пива ударила по усталому сознанию, и, вернувшись вчера от Рене, я вырубился, опять совершенно об этом забыв. Достал из кармана куртки копии листов с переводом и сел за столом. Какое-то нехорошие предчувствие, словно я сейчас получу ответ не от самой Эли, а от бездушного клочка бумаги. Первая запись оказалась очень короткой и очень странной, это было вовсе не хронологическое описание событий какого-то отдельного дня, а лишь мысли, которых я не понимал, даже получив перевод.

«Ничто не наводит на меня большую депрессию, чем солнечный день. Всё светится яркими живыми цветами. Живыми. Всё наполнено жизнью, так саркастически смеющейся надо мной. И на двери души не отомкнуть замок, что заржавел уже давно. Да и зачем. За ним ведь смерть. Смерть породнилась с телом и разумом, что теперь отторгают любое состояние «счастья», как чужеродный объект. Свет питает жизнь, а моя смерть изголодалась по мраку».

Я перечитал ещё раз. Опять какая-то шарада из бравады слов.

За окном хлынул дождь, и ветка липы яростно хлестнула по стеклу, выдернув меня из раздумий. Когда я не нашёл своего имени в этих строках, то подумал, видимо, я был не столь важной частью событий её осенних дней, но теперь, держа немецкую копию текста, я вижу, что заблуждался. Следующая запись начиналась так, будто это оборванный кусок диалога, беседы с кем-то.

«…Это именно то, что я чувствую, когда вижу его. Разум и каждая клетка тела противятся, отвергают… А сердце болезненно стонет, моля…

Про таких, как он, обычно пишут в книгах как-то вот так: «Он был из тех людей, что…». Я боюсь писать о любом, с кем сталкивает жизнь. Ведь они все уходят… всегда, оставляя после себя невыносимые воспоминания и горький дым, окутывающий опалённые чувства. И если я заключу их лица, имена в слова, то наделю особой формой бессмертия в своём сердце».

В дневнике эта часть записи написана ручкой, вторая — карандашом:

«Не знаю, как правильно: «о нём» или «про него». Я боюсь писать о нём. Он был из тех людей, которые бесконечно что-то рассказывают. Казалось, он проживал сотню жизней сразу, накапливая этот нескончаемый багаж знаний и поток историй. С ним я смеялась… постоянно смеялась. Он обладал удивительной способностью обернуть самую скучную ситуацию во что-то неимоверно забавное. Это подкупало… С такими людьми хочется говорить вечно… и неважно о чём. Я вспоминаю поезд до Бохума. Немой, и тот бы, непременно нашёл способ, чтобы присоединиться к философской беседе в том вагоне. Такие люди искренни. И с ними хочется быть искренними. Такие люди не боятся говорить о себе правду. А я боюсь, потому что знаю, моя правда способна отпугнуть даже самого смелого. Но я их не виню… Я бы сама себя сторонилась».

Кажется, после этих слов я потерял способность мыслить, и способность понимать, и способность анализировать. Заварил себе чашку кофе. И взял следующую копию. Там Эли пыталась описать записанную мной и Даниэлем песню посредством чувств и слов. Так забавно.

«…Ничто не будоражит эмоции так, как это делает музыка.

Я вижу озеро. Небольшое. Жаркий летний день. Вокруг озера — высокие берега и много зелени. Очень много. Высокая трава, цветы и густые ивы. Солнечный свет играет на тёмно-синей водной ряби маленькими лучистыми бликами — так невесомо начинается мелодия: лёгкими прикосновениями пальцев, что играют на пианино счастьем, перебирая чёрно-белыми клавишами. Пронёсся тёплый ветерок, качнув шумные кроны деревьев — так пальцы коснулись струн гитары. На противоположном берегу, где колосья высокой травы встречаются с голубым небом, виднеются макушки голов бегущих детей — звучит голос и песня наполняется словами. Это босоногие мальчишки в смешных шортах, сломя голову, наперегонки, несутся к обрыву и с криками прыгают в воду. И миллионы сияющих капелек разлетаются во все стороны, кажется, даже долетают до моего лица — так взрывается припев твоим голосом».