Этого желал и сам Корецкий, он для того и пришёл к панне Юзефе.
— И я хочу того же самого! — обрадовался он. — Я хочу отнять дочь от этого актёра, но не имею на это средств.
— Средства я дам, — проговорила Юзефа. — Я дам средства, — повторила она, — с тем, чтобы вы уехали… ну, хоть в Одессу… и там ждали от меня письма! Как скоро вы можете собраться?
— Хоть сейчас!
— Сейчас? С вечерним поездом?
— О да!
Панна Юзефа говорила очень торопливо, а Корецкий — ещё торопливее её. Обоим им, по совершенно разным причинам, хотелось того же самого и потому они, сходясь в главном, не обращали внимания на логику, подробности и на строгую последовательность своих слов.
Они быстро уговорились и установили план немедленного действия.
Корецкий должен был отправиться в гостиницу и, если найдёт там Маничку одну, вызвать и вывести её к панне Юзефе, которая в закрытом наёмном экипаже должна была ждать их на перекрёстке с деньгами. Она обещала Корецкому выдать на первое время немедленно тысячу рублей.
Сама она показаться в гостинице боялась, но ей достаточно было, чтобы Корецкий вывел Маничку к ней, а там она была уверена, что сумеет разыграть подходящую сцену, одурманить девочку нежностью, слезами, всем, чего потребуют обстоятельства, рассказать ей какую-нибудь нелепую, выдуманную историю, отвезти её на поезд и отправить с мнимым отцом «хотя бы в Одессу», как сказала она Корецкому.
Корецкий, приводя в исполнение этот план, и явился у двери маничкиного номера, стучал и просил, чтоб она отворила. Он был уверен, что, как только скажет ей, что её мать ждет её тут, близко, на перекрёстке, Маня последует за ним.
XXIX
Корецкий, на своё счастье, попал в гостиницу в вечерний час, когда коридоры пустуют, и поэтому свободно мог стоять у двери и переговариваться с Маничкой.
Впрочем, на всякий случай у него был готов ответ, что он прислан из театра за артисткой Микулиной. Он так швейцару и сказал на лестнице, и тот поэтому пропустил его, несмотря на его вид оборванца. Из театра всякие могли прийти…
Расчёт Корецкого относительно Манички оказался безошибочным. Как только она отворила ему дверь, и он успел только сказать ей, что её мать ждёт её тут, на перекрёстке, она надела шляпу, схватила накидку и, не раздумывая и не рассуждая, сказала:
— Идём!
Козодавлев-Рощинин был в это время в театре. Он участвовал в двухактной комедии, шедшей для начала представления, и, как только кончилась эта пьеса, поскорее поспешил переодеться, чтобы, не теряя времени, отправиться домой в гостиницу, где именно сегодня, после прогулки на кладбище, можно было ожидать какого-нибудь неприятного посещения.
Да и предчувствие торопило его.
Но, к несчастью, его задержали в театре. Когда он, переодетый, вышёл из уборной, чтобы пройти через сцену к выходной двери, его в полутьме и тесноте кулис остановила одна из статисток, одетая в пейзанский костюм для следующей пьесы.
При взгляде на неё Козодавлев-Рощинин сразу увидел по её резко несимметричному лицу, слегка раскошенным глазам и подёргиванию рта, скривлённому на одну сторону, что это была одна из тех бедных, жалких, загнанных женщин, больных истерией, страдающих безволием и развращённых, которые часто попадались в той среде, где ему приходилось вращаться. Она была некрасива и худа, но её некрасивость и худоба были именно такие, какие нравятся современным мужчинам.