Сопротивление и покорность

22
18
20
22
24
26
28
30
15.12.43

Когда вчера я читал твое письмо, у меня было такое чувство, как будто источник, без которого моя духовная жизнь начала иссыхать, после долгого, долгого ожидания дал снова первые капли влаги. Тебе, наверное, это покажется преувеличением… Для меня же, в моей отрезанности от мира, все по-иному. Я вынужден жить прошлым… Во всяком случае, твое письмо снова привело в действие мои мысли, слегка заржавевшие и утомившиеся за последние недели. Я ведь настолько привык жить в постоянном духовном обмене с тобой, что внезапный и столь длительный перерыв означал для меня глубокую перестройку и тяжелые лишения. Теперь, по крайней мере, мы можем вести разговор… Хорошо бы Рёдеру с компанией не удалось еще и разрушить наши столь необходимые личные связи; они и так уже много чего натворили.

…А теперь я с радостью вбираю в себя твою «вечернюю беседу» (здесь снова погас свет, и я как раз сижу при свечах). Я представляю себе, будто мы сидим в те далекие времена после ужина (и регулярных вечерних занятий[8]) в моей комнате наверху и курим, время от времени подходим к клавикорду, берем аккорды, рассказываем друг другу о том, что принес сегодняшний день. Я бы до бесконечности расспрашивал тебя о периоде подготовки, о твоей поездке к Каролусу[9]… А в конце концов я бы стал тебе рассказывать, например, что, несмотря на все то, о чем я писал тебе, здесь мерзко, что жуткие впечатления преследуют меня до глубокой ночи и что отогнать их удается только повторением бессчетных стихов из песен, и что после такой ночи просыпаешься иногда со вздохом, а не с хвалой Богу. К физическим лишениям привыкаешь; можно сказать, что вот уже несколько месяцев живешь, не ощущая тела (даже чересчур); напротив, к психическим нагрузкам привыкнуть нельзя; у меня такое чувство, будто я состарился от увиденного и услышанного, и мир становится для меня невыносим и отвратителен. Наверное, ты сейчас удивляешься тому, что я так говорю, и вспоминаешь мои письма; да, ведь ты сам написал так мило, что я «постарался» успокоить вас относительно моего положения. Я часто себя спрашиваю, кто я – тот ли, кто в этих жутких условиях постоянно корчится и мучается, как от похмелья, или тот, кто хлещет себя бичом, вызывая восхищение со стороны (да и в глубине своей же души) выдержкой, спокойствием, невозмутимостью, превосходством (иными словами, всем этим театром, или это не театр?)? Что это такое – манера держать себя? Короче, оказывается, что не знаешь самого себя и уже не придаешь этому значения, а пресыщение всякой психологией и отвращение перед анализом души углубляются с каждым днем. Думаю, что именно поэтому мне были так важны Штифтер и Готхельф. Есть вещи поважнее, чем самокопание.

Потом я бы, наверное, поинтересовался, думаешь ли ты, что этот процесс, в котором я оказался связанным с абвером (и я считаю, что это едва ли останется тайной), поставит под угрозу мою профессиональную деятельность в будущем? Этот вопрос я могу вначале обсуждать только с тобой, и, может быть, если разрешат свиданье, мы сумеем немного поговорить об этом. Подумай и скажи мне правду.

…Иногда мне кажется, что вся жизнь в основном уже позади, и мне осталось только закончить «Этику». Но знаешь, в такие минуты меня охватывает желание, которое не с чем сравнить, – желание не исчезнуть бесследно (пожалуй, это желание скорее ветхозаветное, чем новозаветное).

…Только бы нам повидаться перед твоим отъездом на свободу! Но если уж мне суждено встретить Рождество в тюрьме, то я отпраздную его по-своему, как на фронте, об этом можешь не беспокоиться. Легче выигрывать крупные сражения, чем вести каждодневную изматывающую мелочную войну. Я все-таки надеюсь, что в феврале тебе как-нибудь удастся выбить отпуск на несколько дней, а уж к тому времени меня наверняка выпустят, ведь не будут же они меня держать из-за той чепухи, которую они мне шьют.

Я опять переписываю статью «Что значит говорить правду?». Значение доверия, верности, тайны я стараюсь выделить в противовес «циничному» понятию правды, для которого все эти связи не существуют. «Ложь» есть разрушение, враждебность по отношению к реальности в том виде, в каком она существует в Боге; тот, кто цинично правдив, лжец. Кстати, как ни странно, но я не могу сказать, что мне недостает богослужения. В чем тут дело?

Твое библейское сравнение с «поеданием письма» очень мило.

Если ты попадешь в Рим, навести там Ш. в отделе Propaganda fide!

Каким тоном разговаривают с тобой солдаты? Грубо, или все-таки они уважают тебя? Здесь, в лазарете, все делается, конечно, в открытую, но свинства нет. Некоторые из молодых заключенных, как мне кажется, настолько подавлены длительным одиночеством и долгими вечерними часами сидения в темноте, что от этого просто погибают. Безумие держать их месяцами без работы взаперти; в любом отношении это только деморализация…

18.12.43

Ты должен тоже получить хотя бы одно рождественское послание. Я уже не верю в освобождение. По моим расчетам, меня должны были выпустить 17 декабря; но они… хотели действовать наверняка, и вот я вынужден сидеть здесь, видимо, еще недели, а то и месяцы. Психологическая нагрузка в последние недели была тяжелее всего, что было раньше. Но тут уж ничего не поделаешь; только приспосабливаться к тому, о чем знаешь, что этого можно было бы избежать, гораздо труднее, чем к неизбежному злу. Но если ты уж оказываешься перед свершившимся фактом, то тут надо приспосабливаться. Сегодня я думаю в основном о том, что и ты вскоре окажешься перед лицом фактов, которые для тебя будут еще более жестокими, чем для меня. Я считаю, что вначале надо сделать все возможное, чтобы как-то изменить положение. Когда все испробовано и все оказалось тщетным, тогда переносить беду гораздо легче. Не все, что случается, есть просто «воля Божия», но в конечном-то счете все происходит не без Его воли (см. Мф. 10, 29), т. е. в любом событии, пусть в самом горестном, есть доступ к Богу. Если человек только что вступил в брак, счастлив в нем и благодарен Богу за это, то ему безмерно тяжело справиться с мыслью, что тот же самый Бог, Который только что основал этот счастливый брак, снова налагает на нас бремя величайших лишений. По опыту моему могу сказать, что нет ничего мучительнее тоски. Многие люди уже с самого детства настолько свыклись с человеческой сутолокой, что просто не могут позволить себе сильно тосковать, они отвыкли сохранять внутреннее напряжение на продолжительное время и в качестве замены довольствуются короткими легкодоступными радостями. Это судьба пролетарских слоев, это разрушение всякой духовной продуктивности. В самом деле, нельзя сказать, что для человека полезно, если он в жизни рано и часто подвергался наказаниям. В большинстве случаев это портит человека. Конечно, они гораздо закаленнее для таких времен, как наши, но зато и бесконечно тупее. Если нас на продолжительное время насильственно отрывают от тех, кого мы любим, то мы просто не в состоянии, как большинство остальных, довольствоваться дешевым суррогатом в лице других людей, – не из соображений морали, но просто по нашей сути. Суррогат нам отвратителен. Мы вынуждены просто ждать и ждать, испытывать неописуемые мучения от разлуки, мы страдаем от тоски, как от болезни, но лишь этим, как ни мучителен этот способ, мы сохраняем общность с теми, кого любим. Несколько раз в жизни я испытал на себе ностальгию. Эту боль ни с чем не сравнить; и здесь, в тюрьме, мной овладевала порой ужасающая тоска. А так как я знаю, что в ближайшие месяцы тебе предстоит пережить нечто похожее, мне захотелось написать тебе о своем опыте по этой части. Может быть, пригодится. Первым следствием этой тоски всегда является желание любым способом пренебречь обычным течением дня, т. е. в нашу жизнь стремится прокрасться некий беспорядок. У меня иногда было искушение не вставать, как обычно, в 6 утра – что было бы вполне возможно, – а поспать подольше. До сих пор я все еще могу заставлять себя не делать этого; мне ясно, что это было бы началом капитуляции, за которым последовало бы что-нибудь похуже; кроме того, внешний, чисто физический порядок (утренняя гимнастика, обтирание холодной водой) дает какую-то опору для внутреннего. Далее: нет ничего более абсурдного, чем в такие дни пытаться найти замену для незаменимого. Все равно ничего из этого не выходит, но в душе воцаряется еще больший хаос; силы же для преодоления напряжения, берущиеся лишь из абсолютной концентрации на предмете тоски, при этом подтачиваются, и ситуация становится еще невыносимей… Далее: я думаю, что лучше не говорить о своем состоянии с посторонними, – это еще больше бередит рану, но по возможности надо раскрываться навстречу бедам других людей. Прежде всего не стоит поддаваться self-pity, нельзя жалеть себя. Ну а что касается христианской стороны дела, то в стихотворении: «…чтобы не забывать, / о чем так охотно забывают, / что наша бедная земля / не наш родимый край» – говорится, конечно, об очень существенном, но все-таки о самом слишком уж последнем. Я думаю, что мы должны любить Бога и настолько доверять Ему в нашей жизни и в том добром, что Он дарит нам, чтобы мы, когда придет пора, – но только тогда! – с такой же любовью, доверием и радостью отправились к Нему. Чтобы выразиться пояснее: если человек, даже обнимая свою жену, обязан еще устремляться душой на небеса, то это, мягко говоря, безвкусица и уж, во всяком случае, не то, чего хочет Бог. Бога нужно находить и любить именно в том, что Он нам дает; если Бог посылает тебе большое земное счастье, то не будь благочестивее самого Бога и не давай высокомерным и дерзким мыслям, безудержной религиозной фантазии, которая никак не может довольствоваться тем, что Бог дает, разъедать твое счастье. Для того, кто найдет Бога в своем земном счастье и будет благодарен Ему, Бог не поскупится на часы, в которые ему вспомнится, что все земное – лишь на срок и что нужно приучать свое сердце к вечности, а в конце концов немало выпадет и таких моментов, когда мы искренне сможем сказать: «Хотел бы я уж оказаться дома…» Но всему свое время, а главное – не нужно обгонять Бога, забегать постоянно на несколько шагов вперед, хотя не следует и отставать от Него. Превозношением будет желание получить все разом – и счастье в браке, и небесный Иерусалим, где нет ни мужа, ни жены. «Всему свое время… плакать и смеяться… обнимать и уклоняться от объятий… раздирать и сшивать… и Бог воззовет прошедшее» (Еккл. 3). Последние слова означают, что ничто прошедшее не теряется, что Бог снова взыскует прошедшее, принадлежащее нам. Если же нас охватывает тоска по прошлому (а это может произойти непредвиденно), то мы можем знать, что это лишь один из многих «часов», которые у Бога приготовлены для нас, и тогда мы должны воззвать наше прошлое на свой страх и риск, но с Богом.

Довольно об этом, я уже чувствую, что взвалил на себя непосильное бремя; я ведь не могу тебе сказать по этому поводу ничего такого, чего бы ты еще не знал.

4 Адвент

…Последние недели у меня не выходит из головы стихотворение: «Оставьте, милые братья, все, что вас мучит, чего вам не хватает, я принесу все снова». Что значит «Я принесу все снова»? Ничто не утрачивается, во Христе все сохраняется, правда, в преображенном виде, прозрачном, ясном, свободном от муки себялюбивого вожделения. Христос возвращает все это снова, причем так, как это было задумано Богом изначально, без искажения нашими грехами. Учение, содержащееся в Еф. 1, 10, о возвращении всех вещей ἀνακεφαλαίωσις, re-capitulatio (Ириней), – великолепная и крайне утешительная мысль. Здесь исполняется обетование: «Бог воззовет все прошедшее». И никому не удавалось так по-детски просто выразить это, как Паулю Герхардту в словах, которые он вложил в уста младенцу Христу: «Я принесу все снова»[10]. Может статься, что в ближайшие недели этот стих тебе чем-то поможет. Кроме того, в эти дни я впервые открыл для себя песнь «Стою я здесь у Твоих ясель». До сих пор я как-то не обращал на нее внимания. Пожалуй, нужно долгое время пребывать в одиночестве и читать ее, медитируя, чтобы воспринять ее. Каждое слово в ней исполнено смысла и бесконечно прекрасно. Есть тут и налет монашеской мистики, но как раз ровно столько, сколько нужно; ведь, помимо «мы», есть еще и «я», и Христос, а что это означает, лучше не скажешь, чем в этой песне; сюда относятся еще несколько мест из «Imitatio Christi», которое я то и дело читаю в латинском издании (надо сказать, что эта вещь по-латыни звучит несравнимо красивее, чем по-немецки); часто вспоминается еще и мелодия из августинского хорала «О bone Jesu» Шютца. Разве этот ход не назовешь в каком-то смысле (а именно, в его экстатически-страстном и тем не менее чистом молитвенном настроении) «возвращением и исполнением» всех земных желаний? «Возвращение и исполнение» не путать с «сублимацией»! «Сублимация» есть σάρξ (да еще и в пиетистском смысле?!), «возвращение и исполнение» – дух, причем не в смысле «спиритуализации» (что также σάρξ), а в смысле καινὴ κτίσις через πνεῦμα ἅγιον. Я думаю, что эта мысль очень важна, когда приходится говорить с людьми, спрашивающими нас об умерших близких. «Я принесу все снова», – т. е. мы не можем и не должны все брать сами, а получим это от Христа. (Кстати, когда меня в свое время будут хоронить, мне хотелось бы, чтобы при этом пели «Одного прошу у Господа» и «Боже, поспеши ко мне на помощь» и «О bone Jesu»[11].)

По рассказам, сюда 24 декабря в полдень всегда приходит по собственной инициативе один трогательный старик и наигрывает рождественские песенки. Но, как утверждают рассудительные люди, единственный результат его выступления – слезливое настроение, которое делает этот день еще тяжелее; старик действует «деморализующе», как сказал мне один заключенный, и я могу это понять. В прежние годы, как говорят, арестанты свистели и шумели, по-видимому, чтобы не расчувствоваться. Думаю, что перед лицом несчастья, царящего в этом доме, воспоминание о Рождестве (в большей или меньшей степени все-таки лишь наигранно-сентиментальное) здесь неуместно. Может быть, сюда подошло бы доброе, обращенное к каждому слово, проповедь. Без нее одна музыка может стать просто опасной. И не думай, пожалуйста, что лично я этого опасаюсь, вовсе нет; но мне ужасно жаль беспомощных молодых солдат, запертых по камерам. От гнета каждодневных тягостных впечатлений, наверное, вообще никогда полностью не избавиться; и это, по-видимому, действительно так. Мысли об основательной реформе юридической системы наказаний не покидают меня и когда-нибудь, будем надеяться, принесут свои плоды.

Если ты еще вовремя получишь мое письмо, постарайся достать мне на праздники что-нибудь хорошее из книг. Я уже давно просил кое-какие книги, но, кажется, их нет. Это может быть что-нибудь захватывающее. Если ты без осложнений сможешь отыскать «Учение о предопределении» Барта (без переплета) или учение о Боге[12], передай для меня.

Пропагандиста, с которым я каждый день хожу на прогулку, я уже не могу выносить, это просто какой-то банный лист. Если люди здесь в общем стараются держать себя в руках, даже в тяжелых обстоятельствах, то он полностью сломался и являет собой печальное зрелище. Я стараюсь, по мере сил, быть приветливым и разговариваю с ним, как с ребенком. Иногда это просто забавно. Гораздо приятнее было узнать, что заключенные, работающие на кухне или за территорией тюрьмы, передают друг другу, что я в лазарете, и под тем или иным предлогом поднимаются, чтобы поговорить со мной. Это, конечно, не разрешается, но мне было приятно об этом услышать; тебе, думаю, тоже. Но смотри, чтобы не пошли разговоры.

Это письмо, наверное, последняя возможность (и на долгое время) побеседовать друг с другом без чужого глаза.

22.12.43

Ну вот, кажется, уже решено, что я не смогу попасть к вам на Рождество, правда, никто не решается сказать мне это. А почему бы, собственно, не сказать? Думают, что у меня не хватит сопtenance? У англичан для такого состояния есть меткое словцо «тантализировать»… Мне бы хотелось завтра сказать тебе, что для меня ход моего дела вполне определенно есть вопрос веры, и у меня такое чувство, что он слишком уж стал зависеть от расчета и предосторожности. Для меня действительно не имеет значения в какой-то степени детский вопрос о том, буду ли я на Рождество дома или нет… Я думаю, что мог бы охотно этим пожертвовать, если бы делал это «в вере» и знал бы, что так и должно быть. «В вере» я могу все перенести (надеюсь) (см. Пс. 17, 30), в том числе и приговор, и другие последствия, которых опасаешься, но пугливая осторожность разъедает. Не беспокойся обо мне, прошу тебя, если произойдет что-нибудь дурное (можно опасаться перевода в концлагерь). Другие братья это уже испытали. Но метание без веры туда-сюда, бесконечное взвешивание возможностей без действий, нежелание риска – вот где реальная опасность. Мне бы хотелось знать наверняка, что я в Божиих, а не в человеческих руках. Тогда все станет легко, даже самые суровые лишения. Для меня сейчас дело не в «понятном нетерпении» (думаю, что могу это действительно сказать), как, возможно, будут говорить, а в том, чтобы все происходило в вере…

Кстати, ты должен знать, что я еще ни разу не жалел ни о том, что в 1939 году[13] вернулся, ни о чем-либо еще, что последовало за этим. Все это было совершено абсолютно сознательно и с чистой совестью. Я не желаю вычеркивать из моей жизни то, что произошло с тех пор, ни личные моменты (…Зигурдсхоф, Восточная Пруссия, Этталь, моя болезнь и твоя забота обо мне, жизнь в Берлине), ни общие. А то, что я сейчас сижу в тюрьме (помнишь ли ты, о каком годе я пророчествовал тебе прошлым мартом?), также относится к участию в судьбе Германии, на которое я решился. Я не сетую на прошлое и без ропота принимаю настоящее; но мне не хотелось бы из-за чьих-то махинаций оказаться в неопределенном положении. Мы можем жить лишь в определенности и в вере – ты среди солдат там, на воле, я – в камере.

В «Imitatio Christi» читаю по этому поводу: «Custodi diligenter cellam tuam, et custodiet te».