Я отступал сравнительно благополучно. Любимая моя сестра погибла в Харькове, племянник был зарублен в Киеве. Я ушел. Я с «ними» дрался, на моей душе есть тоже кровь. Я близко видел смерть. Она меня не тронула. Что в Ростове болел тифом, это пустяки. Все-таки я уплыл. В Константинополе мне было плохо. Служил десятником разгрузки угля, от тоски завел роман с турчанкой, ночью вплавь пускался по Босфору до калитки ее дома, тоже на Босфор глядевшего. Да не было мне радости и от турчанки: раз, возвращаясь от нее против течения, совсем застыл, чуть что не потонул. А, впрочем, если бы и потонул, то не особенно бы пожалел: не весело у меня было на сердце.
Потом пробрался я в Далмацию и нанялся работником в имение к одному русскому, Залогину. Он был очень молод, образован, нервен, несколько философ, начинал писать и сам. Отец же, человек богатый, для него купил имение – хозяйничай, работай и другим давай работу. Александр Степанович мало подходил для этого. Нам у него не плохо было жить, но обирали его все, кому не лень.
Далмация – страна дурная. Вспоминал Константинополь, тонко и чудесно все там, минареты и миндаль цветущий, ослы, мрамор, кипарисы и Босфор, и синие глаза турчанки… нет, уж здесь не то. Зимой дожди, весной горы курились, правда, в голубом дыму неплохо, все же это грубый край, и народ черт знает какой, воры далматинцы – хуже русских. Завел Залогин себе кур – поворовали, даст взаймы – наверно половины не вернет. Тащили даже лозы с виноградника и ослов наших двух угнали. Домом заправляла некая Марья Михайловна, по сцене Анна Гремова, певица оперы провинциальной – волоокая, мягкости и красоты большой и полная: сербы и албанцы, далматинцы прямо не могли взглянуть спокойно, ржали. Она мне хорошо на сердце действовала. Погляжу на паву эту ясную, и легче.
Еще у нас работали два офицера бывших армий, один Вася, круглолицый мальчик, кровь с молоком, а другой барон Редигер, молодой тоже и контуженный, нервозный, длиннорукий и руками все размахивал, а когда шел, нога вбок залетала.
Мы жили так себе: не дружно, не враждебно. Я человек замкнутый, особенно разнюниваться не люблю.
– Коренев, – говорила мне Марья Михайловна, – вы слишком горды, оттого вам трудно. А теперь, голубчик мой, все это надо позабыть, всех разбуравило, нечего глядеть букой. Я на сцене получала экие корзины, все цветы, а теперь стирку записываю и рис покупаю. Все-таки опять пробьюсь, и вы обратно в люди выйти можете.
Нет, я не гордился. Да и чем? Что я такого сделал? В юности сочинял стихи и занимался музыкой, потом учился в политехникуме, собирался поступить в священники, на войне был авиатором, артиллеристом, дрался с красными. Вот и вся жизнь. Теперь работаю в имении с такими же бродягами и завтра, может, с новыми сойдусь, а послезавтра и Далмации, пожалуй, никакой не будет… а что будет? Ну, почем я знаю? Австрия, Тунис, Париж, Канада, Калифорния…
И конечно, еще встретился с одним, и слово «Калифорния» не зря с языка прыгнуло, весной к нам поступил товарищ новый – ничего мы про него не знали – звался Николай Калифорнийский.
Хохол, гигант, голова бритая, каторжная точно, борода огромная, одет в куртку, на ногах обмотки и с собою из Америки привез соловья в клетке – Петей назывался соловей.
– Чего вас принесло-то из Америки? – спросил я его раз, как всегда мрачно.
Он на меня взглянул серьезно.
– Как чего, господин, как вы есть, Коренев (голос очень громкий, даже утомляет). Как жил в Америке семнадцать лет и во-от услыхал это, что война у России поднялась и брат на брата, то и отплыл тотчас. Потому как я в Америке всех убеждал, что не должно быть бедных и богатых, а тут как узнал, что и в России бунт поднялся и кровопролитие, то я, значит, и решил навесть порядок, и чтобы безобразия не делать, а ежели не захочут, то я и побью коммунистов этих самых или белых, потому – нужно все по-благородному совершать.
– Ну что же, и много били?
– Ничего я и не бил, и даже уговаривать не мог, потому – опоздал. У Константинополь доплыли, побачив – нет войны никакой, кончилась, ах, думаю, теперь отвертелись…
Вот это вышло здорово. Нарочно из Америки приплыл, да и то опоздал. Ну и хорошо сделал, наложили бы… Я с ним и разговаривать больше не стал. Чудак! Мало ли их на свете.
А он и вправду чудаком оказался. Наводить порядки плыл, а когда Анна Гремова попросила курицу зарезать, отказался, мне пришлось это исполнить. Да, после войны курица… Подумаешь!
– Нет, госпожа моя, Марья Михайловна, я живого существа не убиваю, потому я мыстик. Я всегда Бога чувствую и на Его создание руки не поднимаю.
– А как же наводить порядки собирался?
– То дело другое… – Он задумался. – А я, можэ, их не ножом, а как бы вам доложить, то есть духовными разил бы стрелами. Я бы их, можэ, поразил и чрез то ненужной крови моря бы избег…
Так и запалил прямо: духовными стрелами!