– В этом роде. У него, изволите ли видеть, сестра некогда была… Ну-те-с… Эта сестра умерла. И он, представьте себе, вообразил, что душа сестры в него переселилась и что он женщина… Обратите внимание, у него и роза прикреплена… вон как… одним словом, несчастное существо…
– Это бывает, – сказал устало полковник. – У меня в четвертой роте рядовой себя корпусным командиром объявил. Пришлось удалить.
– Но заметьте, что вот он явился же на похороны. Надо вам доложить, что покойный Андрей Михайлович, как секретарь дворянской опеки, из дворянских сумм нанимал ему комнатку, этакое, знаете ли, пристанище… Одним словом, не забыл последний долг отдать.
Полковник поморщился.
– Ну, вряд ли понимает… Посмотрите, чем занялся.
Сережа, под шепот и смешки молодых баб, подошел к кусту акаций, снял кацавейку, стал ее вытряхивать. На солнце блеснула золотая серьга в ухе.
– Так, так, хорошенько тряхани, – посмеивались бабы.
Старшие их остановили:
– Чего ржете? Над ним плакать, а не смеяться впору.
Вдали показался священник в белой ризе, за ним гроб.
Помещик и полковник вздохнули, вышли из ворот ограды, навстречу. В простом сосновом гробу, поколыхиваясь на белых полотенцах, приближался прах Андрея Михайловича, которого знал весь уезд, который некогда был местным львом, земцем, представителем древнего, но небогатого рода, другом Сережи – и скончал дни свои на небольшом хуторке в трех верстах.
Сережа встретил гроб, за которым шли заплаканные дамы, как и все, – крестился, но его желтоватые глазки бегали с такой же быстротой, доверчивостью, как на галерейке Василисы Петровны. Вместе со всеми он прошел в церковь.
Обедня шла довольно долго. Церковь вся была полна голубоватым весенним светом. Золотистые его ковры ложились на амвон, на старинный иконостас, разделанный под малахит, с барочными волютами вверху и итальянской, полукруглой нишей, как бы для статуи. Туда лицом был обращен покойник. Венчик со словами: «Святый Боже, Святый Крепкий» опоясывал лоб. Потемневшее лицо с темными усами выражало то непередаваемое и нечеловеческое, что нередко бывает у мертвых. Служил священник со лбом Сократа и кудрявым обрамлением лысины. Хор сбивался. К причастию бабы вынесли плачущих детей. Молодой человек независимого вида, за псаломщика, помогавший священнику, вытиравший ребячьи ротики, по окончании обряда снисходительно улыбнулся на клирос: там стояли такие же передовые юноши с начесами. Его улыбка говорила: «Я работаю, но, разумеется, ведь это предрассудок». Человек с намасленным пробором посредине головы, в поддевке, с бескровными губами, как и много лет назад, обходил с тарелкой и кружкой.
Сережа стоял на клиросе. Иногда он подпевал, случалось – даже в тон, иногда фальшивя. То рассматривал близких покойного и родных, толпившихся у гроба, то отворачивался, чесался и вертелся. К словам «придите с последним целованием» он остался безучастен. И когда рыдания раздались, с удивлением повернул голову; потом принялся ловить муху, бившуюся о стекло, на солнце.
В дверях лезли любопытные, даже хихикали, рассматривая, как кто прощается. Потом растворилась боковая дверь. На верхнем каменном крыльце пригревало. Из расщелин плит, под апрельским солнцем, пробивалась травка. Поблескивала кадильница; ладан ярче синел. Бывший лев, земец и дворянин приближался к месту упокоения. Застучал молоток. Полетели вниз пригоршни глины, рыжей и вязкой. Девки висли на ограде, чтобы не пропустить чего.
Серьезный, немолодой мужик, глядя на засыпаемую могилу, сказал родственнику умершего:
– Мы-то его теперь не дождемся. А он нас встретит.
Потом помолчал и прибавил:
– Умаялся, сердешный.
Сережа подошел к дамам, улыбнулся и вежливо попросил милостыню. Ему подали.