Реальное и сверхреальное

22
18
20
22
24
26
28
30

Реальное и сверхреальное

Впервые опубликовано в журнале «Der Querschnitt», XII, Берлин, декабрь 1932 г.

Реальное и сверхреальное

Я ничего не знаю о «сверхреальности». Все, что я могу знать, содержит в себе реальность, ведь все, что воздействует на меня, является реальным и фактическим. Если нечто на меня не действует, то я его не замечаю и, следовательно, не могу ничего о нем знать. Следовательно, я могу утверждать что-либо только о реальных объектах, но не о том, что является нереальным, сверхреальным или субреальным. Если, конечно, кому-то не придет на ум ограничить понятие реальности таким образом, чтобы качество реального было применимо лишь к отдельному фрагменту мировой реальности. Такое сведение реального до так называемой материальной или конкретной реальности объектов, воспринимаемых в ощущениях, есть плод специфического способа мышления – того самого, что лежит в основе «надежного здравомыслия» и обыденного использования языка. Это мышление опирается на знаменитый принцип «Nihil est in intellectu quod non antea fuerit in sensu» [78], пускай в нашем разуме много такого, чего нельзя вывести из ощущений. Согласно этой точке зрения, «реально» все, что поступает или якобы поступает, непосредственно или опосредованно, из внешнего мира, доступного нам через ощущения.

Такая ограниченная картина мира отражает односторонность западного человека, вину за которую очень часто и несправедливо возлагают на греческий интеллект. Сведение мира к материальной реальности вырезает чрезвычайно большой кусок реального как целого, но он все равно остается лишь фрагментом, а вокруг него простирается сумрак, который следовало бы назвать нереальным или сверхреальным. Подобная узкая перспектива чужда восточному взгляду на мир, который вследствие этого не нуждается в каком-либо философском понятии сверхреальности. Наша произвольно ограниченная реальность постоянно находится под угрозой «сверхчувственного», «сверхъестественного», «сверхчеловеческого» и целого множества других факторов. Восточная реальность включает в себя все перечисленное как данность. Для нас зона нарушений начинается уже с понятия «психическое». В нашей реальности психическое не может быть ничем иным, кроме как плодом стороннего вмешательства, исходным следствием физических причин, «секрецией мозга» или чем-то, не менее «вкусным». Одновременно этому придатку материального мира приписывается сила тянуть себя, так сказать, за волосы, не только проникать в тайны физического мира, но также, в облике «разума», познавать самое себя. При этом за ним признается лишь положение косвенной (indirekte) реальности.

«Реальна» ли мысль? Может быть, при таком-то образе мышления, но лишь постольку, поскольку она относится к чему-то, что может быть воспринято чувствами. Если же нет, то мысль считается «нереальной», «вздорной», «фантастической» и т. д., то есть объявляется несуществующей. На практике это происходит постоянно, несмотря на философскую чудовищность такой трактовки. Мысль была и есть, пусть для нее отсутствует осязаемая реальность; она даже обладает следствиями, иначе ее никто бы не заметил. Но, поскольку крошечное слово «есть» наш способ мышления соотносит с чем-то материальным, «нереальная» мысль вынуждена довольствоваться существованием в призрачной сверхреальности, то бишь в нереальности. При этом мысль оставляет неоспоримые следы своего присутствия; возможно, мы ею чрезмерно увлеклись и тем самым слегка опустошили свой банковский счет.

Наше практическое представление о реальности, по всей видимости, нуждается в пересмотре. Это настолько очевидно, что даже популярная литература начинает включать всевозможные виды «сверх понятий» в свой запас расхожих выражений. Мне это явление, безусловно, приятно, поскольку и вправду что-то не совсем в порядке с тем способом, каким мы смотрим на мир. Крайне редко в теории и почти никогда на практике мы вспоминаем, что сознание не имеет прямого отношения ни к каким материальным объектам. Мы не воспринимаем ничего, кроме образов, косвенно передаваемых нам сложным нервным аппаратом. Между нервными окончаниями чувственных органов и образом, который возникает в сознании, располагается бессознательный процесс, преображающий физический факт света, например, в психический образ «свет». Без этого затейливого бессознательного процесса трансформации сознание не смогло бы воспринять ничего материального.

Вследствие сказанного то, что видится нам непосредственной реальностью, на самом деле состоит из тщательно обработанных образов; более того, мы сами живем непосредственно и исключительно в мире образов. Чтобы определить, хотя бы приблизительно, реальную природу материальных объектов, нам необходимы детальный аппарат и сложные процедуры химии и физики. Эти дисциплины – фактически инструменты, посредством которых человеческий интеллект может приподнять обманчивую завесу образов и заглянуть в не-психический мир.

То есть мир, который мы видим, далек от материального; это психический мир, который позволяет делать только косвенные и гипотетические умозаключения относительно реальной природы материи. Лишь психике присуща непосредственная реальность, и сюда относятся все формы психического, даже «нереальные» идеи и мысли, которые не имеют никакого отношения к чему-либо «внешнему». Мы можем называть их «воображением» или «бредом», но это никоим образом не снижает их значимости. По сути, нет такой «реальной» мысли, которая не могла бы порой оттесняться мыслью «нереальной», что доказывает силу последней, которая может оказаться действеннее первой. Куда опаснее любых физических угроз чудовищные последствия бредовых идей, которым, тем не менее, наше ослепленное миром сознание отказывает в какой бы то ни было реальности. Наши превозносимый разум и беспредельно переоцененная воля порой совершенно бессильны перед лицом «нереальных» мыслей. Мировые силы, правящие всем человечеством, к добру или к худу, суть бессознательные психические факторы; именно они приводят в действие сознание и тем создают sine qua non условие существования какого бы то ни было мира вообще. Мы погружены в мир, созданный нашей собственной психикой.

На основании всего этого мы можем судить о масштабах ошибки, допускаемой западным сознанием, которое отводит психическому роль реальности, производной от физических причин. Восток мудрее, ибо там считают, что сущность всего на свете зиждется на психическом. Между неведомыми сущностями духа и материи стоит реальность психического – или психическая реальность, единственная реальность, которую мы способны воспринимать непосредственно.

Душа и смерть

Впервые опубликовано в журнале Europäische Revue (Берлин, апрель 1934). Сокращенный вариант под названием «О психологии умирания» увидел свет в выпуске 269 газеты Münchner Neueste Nachrichten от 2 октября 1935 г. В книжной форме статья полностью напечатана в сборнике «Реальность психического» (Цюрих, 1934).

Душа и смерть

Меня нередко спрашивают, что я думаю о смерти, этом бесспорном завершении индивидуального существования. Смерть для нас в целом – это попросту конец. Это точка в жизни, которая зачастую ставится еще до окончания фразы, а за нею – лишь воспоминания и последствия твоей кончины для других. Впрочем, для самого человека песок высыпается из часов, катящийся камень останавливается. Когда мы смотрим в лицо смерти, жизнь всегда предстает перед нами в виде иссякающего потока или часов, некогда заведенных и теперь готовых вот-вот замереть. Мы никогда столь полно не воспринимаем это окончательное «исчерпание хода», как воочию наблюдая последние минуты человеческой жизни, и никогда вопрос о смысле и ценности жизни не становится более настоятельным и более мучительным, чем когда мы видим последний вздох тела, за мгновение до этого еще живого. Насколько иным представляется нам смысл жизни, когда мы видим молодого человека, стремящегося к отдаленной цели и строящего свое будущее, и сравниваем его с неизлечимым инвалидом или со стариком, неохотно и бессильно сходящим в могилу! Юность, как нам нравится думать, обладает целью, будущим, смыслом и ценностью, тогда как приближение конца – это всего-навсего бессмысленная остановка. Если молодой человек испытывает страх перед внешним миром, жизнью и будущим, то каждый из нас найдет этот страх достойным сожаления, нелепым, невротическим; на юношу будут смотреть как на того, кто трусливо уклоняется от жизни. Но когда стареющий человек втайне содрогается и даже смертельно боится мысли, что жить ему осталось недолго по всем разумным ожиданиям, это находит мучительный отклик в наших сердцах; мы отворачиваемся и переводим разговор на какую-нибудь другую тему. Оптимизм, с которым мы судим юношу, здесь нам отказывает. Естественно, мы располагаем запасом подходящих к случаю банальностей, которыми время от времени, особенно не задумываясь, делимся с ближними: «Каждый когда-нибудь умрет», «Нельзя жить вечно» и т. п. Но в одиночестве среди ночи, когда вокруг так темно и тихо, что ничего не слышно и не видно, кроме собственных мыслей, прибавляющих и вычитающих годы, нам вспоминается длинная череда тех малоприятных фактов, которые безжалостно указывают, как далеко вперед сдвинулась стрелка часов; медленно и неотвратимо надвигается стена мрака, которая в конечном счете поглотит все, что я люблю, чем владею, чего желаю, на что надеюсь и за что борюсь. Вот тогда все наши глубокие размышления о жизни незаметно исчезают в каком-то неведомом потайном укрытии, а к тому, кто не спит, приходит ужас, окутывая плотным одеялом.

Многие в юности испытывают в глубине души панический страх перед жизнью (хотя в то же самое время жадно ее желают), и еще больше пожилых людей испытывают точно такой же страх перед смертью. Я знал тех, кто в молодости откровенно боялся жизни и кто впоследствии ничуть не меньше страдал от страха перед смертью. Когда они были молоды, о них говорили, что им свойственно инфантильное сопротивление естественным требованиям жизни; трезво глядя на мир, следовало бы сказать то же самое о них в старости, поскольку их страшит сходное естественное условие жизни. Мы настолько убеждены, что смерть – это просто конец какого-то процесса, что нам обыкновенно не приходит на ум трактовать смерть как некую цель, как ее достижение, хотя в молодости, в пору расцвета, мы без малейшего трепета ставим цели и воображаем достижения.

Жизнь есть энергетический процесс. Подобно всякому другому аналогичному процессу, она принципиально необратима, а потому направлена к некоторой цели. Эта цель – состояние покоя. В конечном счете все, с нами происходящее, является следствием изначального нарушения состояния вечного покоя, которое беспрестанно пытается восстановиться. Жизнь телеологична par excellence [79], это внутреннее стремление к цели, и живой организм представляет собой систему направленных целей, которые ищут реализации. Пределом всякого процесса является его цель. Любой энергетический поток подобен бегуну, который прилагает величайшие усилия и всемерно себя изводит ради достижения цели. Юношеская тоска по миру и жизни, стремление к осуществлению высоких упований и отдаленных целей – очевидное телеологическое побуждение, которое мгновенно превращается в страх перед жизнью, в невротическое сопротивление, в депрессии и фобии, если на мгновение застревает в прошлом или уклоняется от риска, без которого незримая цель не может быть достигнута. С обретением зрелости, в наивысшую пору биологического существования, жизнь ни в каком смысле не останавливается. Столь же интенсивно и неумолимо, как рвалась вперед до наступления среднего возраста, она движется вниз, ведь цель больше не на вершине, а в долине, откуда начиналось восхождение. Кривая жизни подобна параболической траектории пули, которая, будучи выведена из первоначального состояния покоя, поднимается вверх и затем снова возвращается к состоянию неподвижности.

Впрочем, психологическая кривая жизни не всегда соответствует этому закону природы. Порой расхождение начинает ощущаться уже на ранних стадиях жизненного пути. Биологически пуля летит вверх, но психологически задерживается. Мы тащимся следом за своим возрастом, цепляемся за детство, как бы не в силах от него оторваться. Мы останавливаем стрелки часов и воображаем, что тем самым остановили время. Когда, после некоторой задержки, мы наконец достигаем вершины, то психологически присаживаемся отдохнуть и, даже видя, как мы сами скользим вниз по склону, все равно бросаем тоскливые взоры на покоренный пик. Раньше страх служил препятствием для жизни, а теперь он точно так же стоит на пути смерти. Можно даже признать, что страх перед жизнью удерживал нас на пути вверх, но именно благодаря этой задержке мы настаиваем на своем праве подольше побыть на вершине, которой достигли. Пускай не приходится сомневаться, что, сколько бы мы ни сопротивлялись (о чем теперь горько жалеем), жизнь все равно возьмет свое, мы игнорируем это обстоятельство и не прекращаем своих попыток ее остановить. В результате наша психология утрачивает свою естественную основу. Сознание как бы повисает в воздухе, а кривая параболы идет вниз все быстрее и быстрее.

Естественная жизнь есть питательная почва для души. Всякий, кто не в силах идти с жизнью заодно, словно остается висеть в воздухе, застывший и неподвижный. Вот почему столько людей в старости будто деревенеет: они оглядываются на прошлое, они цепляются за него, тайно изнемогая от страха смерти. Они отстраняются от жизненного процесса, по крайней мере психологически, и потому как бы превращаются в ностальгические соляные столпы с яркими воспоминаниями о юности, но без живого восприятия настоящего. С середины жизни и далее лишь тот остается по-настоящему живым, кто готов умирать вместе с жизнью. Ведь в заветный час жизненного полудня парабола меняет направление на противоположное и рождается смерть. Вторая половина жизни знаменует собой не восхождение, не развертывание, не возрастание и переизбыток жизненных сил, но смерть, поскольку целью жизни является конец. Отрицание жизненного предназначения равнозначно отказу принять завершение жизни. То и другое выражают нежелание жить, а нежелание жить тождественно нежеланию умирать. Рост и упадок образуют единую кривую.

При любой возможности наше сознание отказывается приспосабливаться к этой неоспоримой истине. Обыкновенно мы цепляемся за наше прошлое и продолжаем пребывать в иллюзии молодости. Быть старым в высшей степени непопулярно. Никто как будто не считает, что не быть в состоянии стареть так же нелепо, как не быть в состоянии вырасти из детских штанишек. Инфантильный мужчина тридцати лет, разумеется, вызывает сожаление, зато моложавый семидесятилетний старик разве не восхитителен? Но перед нами две перверсии, два напрочь лишенных жизненного стиля психологических чудовища. Молодой человек, который не сражается и не побеждает, упускает лучшее время своей молодости, а старик, который не ведает, как внимать журчанию ручьев, что сбегают с горных вершин в долины, не постигает смысла жизни; он подобен духовной мумии, застывшему реликту прошлого. Он стоит в стороне от жизни, механически воспроизводя себя вплоть до последней мелочи.

Наше относительное долголетие, если опираться на современную статистику, есть результат цивилизации. Для первобытных племен совершенно нехарактерно умирать в глубокой старости. К примеру, когда я побывал среди племен Восточной Африки, то видел очень мало мужчин с седыми волосами, переваливших за шестьдесят лет. Те немногие, которые мне встречались, были по-настоящему старыми: казалось, они всегда были такими, потому что настолько полно приспособились к своему возрасту. Они были именно тем, кем были, – во всех отношениях. Между тем мы в целом лишь более или менее являемся теми, кем действительно являемся. Словно наше сознание каким-то образом оторвалось от своих естественных корней и с тех пор не знает, как приноровиться к ритму природы. Поневоле кажется, что мы страдаем от высокомерия сознания, обманом убедившего нас поверить, что наше жизненное время – простая иллюзия, которую можно изменять по личному желанию. (Спрашивается, откуда наше сознание получило способность противоречить природе? Что может означать этот его произвол?)