Стременчик

22
18
20
22
24
26
28
30

Гжесь имел отвагу ребёнка, который ничего не боится, потому что не знает опасности. Его ничуть не волновало, что, выбираясь в долгое путешествие, у него на ногах были старые, потёртые башмаки с верёвками, завязанные на онучках, одна простая рубашка, серый залатанный кубрачок, а для покрытия головы – жалкая шапка, помятая и рваная. Более опытный бакалавр думал уже, стоит ли его так отпускать. На самом деле, уже была весна и жаркие дни, но бедняжка в обносках выглядел скорее на нищего, чем на шляхетского ребёнка, если бы личико, умное и красивое, не платило за всё. Одежды сам Рыба имел так мало, что было нечем поделиться, а от него на Гжеся ничего также не перешло. Кроить и обшивать не было времени. Поэтому о лучшей одежде для дороги нечего было и думать, а мальчик пренебрегал одеждой, лишь бы было чем прикрытся. Он знал, что должен будет нищенствовать, и одежда ему казалась подходящей, потому что могла говорить за него.

Живчак должен был довезти его в телеге до Дукли, но о еде речи не было, поэтому следовало обеспечить его какой-нибудь провизией на первые дни.

Немного соли, завязанной в ткань, кромка чёрствого хлеба, отрезанная от булки бакалавра, которую тот отнял от своих уст, кусочек засохшего сыра, которым его снабдили, казались Гжесю предостаточными, и за это благодарил, обрадованный неожиданным запасом.

Ещё у Рыбы была, сохравнившаяся с давних времён, как памятка, деревянная мисочка, которую он сам иногда носил у пояса, когда ходил в краковскую школу. Она покоилась на полке, нетронутая и присыпанная пылью. Он снял её, грустно разглядывая, очистил, молча подал Гжесю, которому о будущем её использовании не было нужды объяснять… Был это, может, самый большой подарок со стороны бакалавра, у которого со дней молодости ничего, кроме неё, не оталось.

С такой миской появлялся мальчик у дверей мещан, а милостивые хозяева накладывали в неё каши или булок. Рыба и болтун кантор, ожидая дня, старались предостережениями и разными поучениями приготовить Гжеся к тому, что его ждало в будущем. Оба они прошли те же самые перепетии и черпали из собственного опыта.

Они много рассказывали о своих школьных годах, о жизни бедных студентов и обычаях, к которым нужно было приспосабливаться, о попрошайничестве, пении песен под окнами и краже денег у проклятых евреев.

Бакалавр самые большие надежды возлагал на то, что Гжесю долго попрошайничать будет не нужно, потому что не по своему возрасту был склонен к перу, писал очень красиво, искусно подражал разным почеркам, а переписыванием тогда можно было заработать много денег. За простое «Отче наш» платили грош, а за «Донату» десять грошей. Гжесь же не только красиво копировал, без ошибок, с лёгкостью, но писал быстро и горело у него в руке то, что взял для работы. Кроме этого, его красивый голос и пение, которыми восхищались, могли быть также помощью, потому что набожные песни и иные пел по памяти, бренчал на цитре, а музыка так его привлекала, что даже, когда его никто не слушал, сам для себя напевал.

Всё это далось ему почти без труда; едва что-либо показали, сам уже потом с лёгостью учился дальше, а старшие не могли не восхищаться им. Это, может, также делало его гордым, но давало веру в себя и в то мужество, с каким бросился в свет, уверенный, что выплывет.

Более боязливый бакалавр немного попритёр ему рога, приговаривая:

– В Саноке – это не в Кракове… Там и каллиграфов много, и певцов достаточно… Услышишь, увидишь… будет ещё чему поучиться.

Но мальчик от этого не потерял энтузиазма. Верил в то, что с Божьей помощью справится.

Разговаривая так при гаснущей лампаде, которая шипела и брызгала в глиняной мисочке, Рыба всё больше выглядывал в окно, не рассветает ли, чтобы не опоздать к Живчаку. Едва на лестнице начинало сереть, когда, ещё раз подойдя с ним к костёльным дверям и опустившись на колени помолиться, Рыба пустыми улочками проводил его к дому мещанина. Было ещё так рано, что даже хозяйки к прялке не встали, всё спало, но у Живчака они застали уже повозки, выкаченные из сараев, а сквозь окна был виден свет в доме. Паробки при лучинах суетились и приготавливали упряжь.

Бакалавр с мальчиком, не желая надоедать, встали смиренно на крыльце и ждали. Затем сам Живчак вышел за чем-то из избы, уже одетый и подпоясанный, как для дороги, а, увидев клеху и юношу, к которому в утреннем сумраке не мог хорошо присмотреться, привёл их в избу. Там горел камин, а женщина в юбке и платке на голове грела для мужа полевку.

Мещанин быстро поглядел на шляхетского ребёнка, бедно одетого, но поражающего такой красотой, благородством черт и смелой фигурой, что, желая сначала посмеяться над ним, помрачнел.

С лица били разум и мужество, удивительные в подростке.

Живчак обратился к нему, спрашивая, не боиться ли он так один пускаться в свет.

– Бог есть везде, – ответил Гжесь смело. – Если бы я о чём-нибудь плохом думал, боялся бы кары; но, желая работать на славу Божию, не боюсь ничего; а что меня ждёт, приму с покорностью.

Красноречивый ответ замкнул уста мещанину, который посмотрел на ребёнка, пожал плечами, покрутил головой, а бабе своей шепнул, чтобы дала ему кубок гретого пива.

Получил и бакалавр свою порцию, и мог бы, поблагодарив, уйти, но хотел дотянуть до конца, увидеть, как Гжесь сядет в телегу, и попрощаться с ним ещё раз…

Рассвет был всё ярче, возы запрягали как можно быстрей, суета в доме увеличивалась, наступала минута отъезда.