Чего же ты хочешь?

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты же знаешь, что это не так. Зачем ты клевещешь на всех. Тебе же известно, кто бегал слушать эту, как ты говоришь, ведьму и кто визжал от восторга на концертах тех безголосых французов. У нас…

— Ах, сейчас пойдут ссылки на Чайковского, Римского-Корсакова и Бородина, которых якобы обожают твои соотечественники. Слышали. Старо.

— А бывало, ты сидел рядом со мной на концертах этого Чайковского и…

— Мало ли что бывало. Жизнь идет вперед, дорогая.

— Далеко же она у нас ушла, Бенито. Очень далеко.

15

На Ваганьковском кладбище шли похороны. Вокруг черной ямы рыжей земле, в которую студеный ветер заметал с дорожек сухой морозный снег, толпилось человек сто народу с прощально-обнаженными головами. Тихо плакала в измятый платок пожилая вдова; ее поддерживали под руки сын и дочь, уже взрослые и давно имевшие свои семьи; тесно стояли тут же внуки — встревоженные мальчишки и девчонки. Товарищи покойного говорили речи, говорили просто, по-домашнему, не заботясь о стиле выражения, но по их словам каждый, не знавший его, мог составить себе представление об умершем от инфаркта шестидесятитрехлетнем человеке, который всю жизнь свою отдал служению делу народа. Был он крестьянским парнем, говорили над ним, лежавшим в открытом гробу под хмурым январским небом, учился в комвузе, потом служил политработником в Красной Армии, потом — в органах государственной безопасности, во время войны забрасывался в тылы противника, имеет много правительственных наград, и жить бы ему еще да жить, но вот не щадил себя, не искал, где полегче, где поспокойнее, и смерть подобралась к нему прежде срока.

За спинами обступивших могилу и гроб с останками того, кто еще несколько дней назад был коренастым, плотным человеком с неутомимыми, крепкими ногами и сильными руками, держался худой и сутулый, никому тут не ведомый посторонний, до глаз укутанный пастушечьим кавказским башлыком. Никто не обращал на него никакого внимания, но он, как бы страшась, что такое внимание все-таки обратят, надвигал башлык на самые глаза и вместе с тем тянулся через плечи других, чтобы близко, совсем близко увидеть лицо покойного.

Он дожидался, когда гроб засыплют землей, когда, насколько возможно, выровняют холмик из угловатых мерзлых комьев, когда застелют эти комья еловыми ветками и охапками цветов, когда, наконец, друзья и родные решатся покинуть здесь навсегда того, с кем шли они по жизни многие-многие годы, не задумываясь над тем, что настанет такая страшная минута такого страшного расставания.

Кладбище опустело, уже смеркалось, в окрестных улицах загорались фонари, а неизвестный в башлыке все ходил вокруг могилы, все перечитывал, в упор вглядываясь, надпись на жестяной планке, прибитой к красному столбику: «Дмитрий Иванович Пшеницын. Полковник в отставке», — все возвращался глазами к фотографии, помещенной тут же под небьющимся толстым стеклом. Фотография была старая, военных лет, покойный был на ней еще не седым полковником, а молодым капитаном и выглядел как раз таким, каким запомнился он с тех пор человеку в башлыке.

Это было под Псковом, на второй год войны. Сотрудник служившей немцам русской газетки «Новое время» катил по редакционным делам в рессорной двуколке. Серая лошадка бежала резво, весело. День стоял теплый, летний, пахло хвоей, травами, земляникой; живописная дорога змеилась среди молодых сосен, и как-то совсем нежданно-негаданно появился на ней в лесном безлюдье одинокий человек.

Человек шел навстречу, за спиной у него был виден немецкий автомат.

— А! — сказал он, не то радуясь встрече, не то чему-то удивляясь. — Кондратьев! Собственной персоной. Герр журналист! Ну-ка выйдите из шарабанчика, побеседуем.

Человек в кепке, в линялой солдатской гимнастерке, в истоптанных сапогах был коренастым, видимо, сильным — да к тому же у него вот автомат с магазином, полным патронов.

Кондратьев, как его назвал встречный, опасливо сошел с двуколки. Сделать что-либо иное в подобных обстоятельствах было невозможно. Лошадь, отмахиваясь хвостом от оводов, принялась тотчас объедать листья с придорожных кустарников.

— В чем дело? Кто вы такой? — все же не без задиристости спросил сотрудник «Нового времени».

— Я-то — ладно, я человек советский, — ответил встречный. — А вот вы кем стали, Кондратьев? Какую мерзопакость сочиняете для немецкой газетенки! Вам не стыдно?

— Чего вы от меня хотите?

— Я мог бы вас сейчас пристукнуть, продажный строчкогон, и это было бы со всех точек правильно. Вы изменник Родины, вы пособник немцам. Тут, как говорится, все до предела ясно. Но как же вы стали им, предателем-то, изменником? Вы же советский журналист, о чем здесь все знают. Вы годами писали за Советскую власть. И неплохо писали. Так что же, или вы притворялись тогда, говоря одно, а думая другое, или теперь служите немцам просто из трусости, только потому, чтобы сохранить жизнь? Если так, если вы прибились к ним из этих шкурных побуждений, у вас еще есть возможность поправить дело. Ступайте за мной, и я вам покажу выход.

— А кто все-таки вы такой? — продолжал хорохориться Кондратьев, теряясь в догадках, как ему быть, как выпутаться из скверной истории.