Красные и белые. На краю океана

22
18
20
22
24
26
28
30

— Партизаны все еще не понимают, кому подчиняются, кто теперь их хозяин: Москва или Верхнеудинек? Этакое незнание на руку японцам.

— И нам на руку это незнание, и Елагину, и всем белым силам от Читы до Владивостока.

— Елагин перехватил нашего посланца? — спросил Индирский.

— Нет, не поймал. Не удалось заколотить в землю по самую шляпку. Канул в таежные чащи, надеюсь, утонет в болотах...

— Для якута таежные болота — родной дом,— усмехнулся Индирский.

Багровый, с воспаленными веками, с разметавшейся на груди бородой, лежал отец Поликарп. Феона сутками сидела у постели больного.

— Дети мои,— сказал отец Поликарп. — Уходите в тайгу с партизанами.

— Я не оставлю тебя одного,— возразила Феона.

— Приказываю как отец...

— Не подчинюсь твоему приказу! — В голосе ее была такая твердость, что отец Поликарп понял: не послушается.

Сердце Феоны разрывалось между отцом и возлюбленным, она была уверена, что с приходом японцев в Охотске появятся и елагинцы. Так думал и Андрей: то, что его работу на радиостанции Елагин расценит как измену, он не сомневался.

Прошло несколько дней, японские корабли не появлялись, но партизаны не оставили наблюдения за морем. На дежурство ходил и Андрей. Он взбирался на мыс Марекан, разводил костер и коротал часы, обшаривая биноклем качающуюся морскую пустыню.

Окрестные сопки буйно цвели, бутоны шиповника походили на густые пятна крови, одуванчики казались солнечными лучами, свернувшимися в клубки. Под обрывами Марекана пенилась зеленая бездна, из нее часто поднимались тюлени, их любопытствующие морды нравились Андрею. Раньше он не отличал одного тюленя от другого. Феона научила его этому.

На прибрежных камнях грелся соломенного цвета лахтак, около него распласталась акиба — коричневая, с черными пятнами на спине, в воде мелькала серая ларга —милая и доверчивая, словно ребенок.

Из пучины вставали • солнечные снопы, и весь воздух был просвечен солнцем, и во всем была сила красоты.

«Истинная поэзия может быть грубой, но не жеманной, действенной, но не нравоучительной. Ненавижу монахов в русской поэзии: они не привьют людям ни гуманизма, ни любви. Сердце поэта должно вмещать как можно больше добра и любви»,— говорил себе Андрей.

О любви он не мог рассуждать общими, хотя и возвышенными словами: его любовь воплощалась в совершенно конкретный образ Феоны. Она накладывала свой отпечаток на мысли, являлась его представлением о счастье, казалась ему идеалом женского изящества. Хвалить перед ним Феону было можно, охаивать — безнадежно.

Наступил вечер с терпким запахом таежных трав, появился сквозной, тонкий, как паутина, туман, деревья плыли в нем, словно фантастические рыбы, все становилось нереальным, обманчивым, берег и море погружались в сон.

Андрей смотрел на длинные полосы гальки, но воображал их грудами старых корабельных парусов; в глазах двоилось галечная коса отодвигалась в туманные дали.

Зыбкая громада обрушилась на Андрея, студеные брызги ударили в небо. За первой волной грохнули вторая, третья, а с четвертой появился черный фрегат. Он вылетал из самого центра горизонта, волны передавали его друг другу, как эстафету времени и пространства; скрип снастей, тугое пощелкиванье парусины, мокрое гудение канатов как бы говорили — на Охотский рейд спешат корабли землепроходцев. Кочи, фрегаты, корветы слетаются на этот открытый всем ураганам рейд, чтобы еще раз подтвердить свое свидание с историей.