Людоед

22
18
20
22
24
26
28
30

— Мы его понесем, и ты будешь осторожен.

Старик заворчал и потянул за ноги.

— Я даже не удосужусь вычеркивать его из реестра.

На улице мы привалили тело к крыльцу, где луна сияла на запрокинутые глаза, а твердая рука лежала на холодном камне.

— Ступай обратно в газеты, ты знаешь, что делать. Встретимся перед домом. — Счетчик Населения, вице-правитель Государства, зашаркал в темноту, а я вернулся в сарай — отыскать тележку.

Канцелярия оставалась все так же холодна, как и в невозрожденные дни, и даже в сей час Канцлера, жильца во втором этаже, не было дома. Мадам Снеж отдернула шторы и обнаружила, что еще ночь, раскуроченная стена через дорогу была смутна и укрыта дымкою. Ее распущенные волосы свисали неровными длинами там, где она их обрезала, по спине, лицо бело и старо, прижато к окну. «Если старый Штинц хочет там высиживать, как дурень, ну так и пусть его. Сварю-ка я своему слабоумному бульона», — подумала она и попробовала раскочегарить печурку, однако поняла, что это невозможно.

— Придется обойтись, — сказала она Баламиру, а тот вздрогнул и ухмыльнулся словам Королевы-Матери. Знал Баламир, что деревня — что брошенные медовые соты, ведь кто-то в самолетах сорвал с домов много крыш. Но Королеве-Матери не следует глядеть на унылую ночь, это его работа и только его — заново отстроить городок и принести счастье его подданным. Он попробовал привлечь ее внимание, да только она глядела в печку. Бульону хотелось самой Мадам Снеж, но собирать растопку для печки из полуподвала — просто-напросто слишком непосильная задача, а дурень, бедняга, знала она, нипочем делать этого не научится. — Вы со Штинцем два сапога пара, — произнесла она и поползла по сотам, хмыкая себе под нос, тиара завалилась набекрень, разболталась.

Четырьмя пролетами выше в моих новых апартаментах из постели выбралось дитя и вновь встало у окна, начавши свой пригляд за нестареющей, бесполой ночью. Маленькая девочка, Сельваджа, тщательно старалась держать лицо в тени шторы, дабы неодетый мужчина в небе не глянул вниз и не увидел. Как бы ни был неприятен ей херр Штинц, она думала, что кому-то лучше бы сходить и велеть ему вернуться в дом. Но соображала при этом, что маму беспокоить не стоит.

Ютта снова натянула покрывала на плечо. Теперь, раз меня нет, нет и нужды обнажаться холоду, и даже Счетчику Населения уже не интересно видеть. Но спать она не могла. Замысловатый топот пьяных ног, нытье движка, шаги мертвых мужчин раскатывались по комнате, за окном царапались и шептались ветви. Она вспомнила тот день, когда Стелла отправилась замуж и бросила ее одну. Теперь же Стелла — Мадам — состарилась, всего лишь старая бесплодная бродяжка, и даже тишину в доме поддержать по ночам не способна. Ютта подтянула колено повыше, разгладила простыни и легла, не спя. Хотелось ей, чтоб я поспешил домой. Мужчины так глупят со своими делами, носятся повсюду с пистолетами, короткими стерженьками и обеспокоенными челами. «Приди в постель, — думала она, — или на днях я вышвырну тебя вон, Вождь ты там или нет».

Без толку все, сна ни в одном глазу. Она встала с кровати и подошла к трем выдвижным ящичкам под раковиной умывальника, порылась в своей одежде. Письмо нашла под повседневным платьем, и покрыто оно было официальными печатями и штампом цензора. Письмо от ее мужа, пока не затерялся тот в России, в плену среди монголов, было единственным личным имуществом, что у нее осталось. Она повернула бумагу к лунному свету.

«…Я сейчас на фронте в большом поле, и знакомый мир мужчин пропал. Вчера мимо проехала шайка, и я сбил вожака с лошади нулей прямо в голову. Дождь поет, и ручейки воспроизводят каждый час. Я думал о нем всю прошлую ночь, а его лошадь убежала через поле. Теперь, Ютта, если правда, что мне достанется все, чем раньше владел он, я отправлю тебе все необходимые бумаги, чтоб ты пошла и завладела его мызой. Наверное, там много чего придется делать, поэтому лучше тебе уже браться. Вчера ночью я все думал, перейдет ли ко мне автоматически его жена. Наверно, да, и, если честно, меня это беспокоит, и мне жаль, что ради этого я парня застрелил. Думаю, у нее, наверно, рыжие волосы, и чиновники ото всего этого отмахнутся — но я пошлю тебе денег, как только поступят, и тебе просто придется пустить их в дело и побороться с нею и детьми. В его мызе может быть несколько акров, кто знает? Пришлю тебе карты и т. д., плюс имя парня, и не думаю, что тебе будет трудно пересечь поле. Не могу взять в толк, что теперь подумает обо мне его жена, раз она теперь моя вместе с землей. Не повезло ей, что оно все так вышло, но, наверно, в амбаре есть лошадь на замену той, которая убежала. Я вообще не мог спать, потому что это поле под чистым небом, что поражает больше всего, а у меня не получалось сообразить, сколько денег у него на самом деле было, что я б мог тебе послать. Не знаю, каково тебе все это, наверно, ты думаешь, я поступил неправильно, но я заключил лучшую сделку, уж какую только мог, а из-за Капрала в блиндаже это стало очень непросто. Может, я сумею покончить с этим рабством и уж точно починю крышу на его мызе ради тебя, если ты просто сделаешь свою долю. У него на мызе может оказаться несколько собак, которые отгоняют браконьеров, — надеюсь на это.

Это ужасная незадача, как видишь, но, если Капрал встанет на мою сторону, думаю, все изменится. Надеюсь, весь план для тебя сложится, и бумаги доберутся по такому дождю надежно, потому что в то же время я в окопах ничего не делаю, и возбуждение это — из-за проволоки и седел — тревожит мою совесть…»

Ютта выронила письмо обратно в умывальный столик. Жалко, что нет комода, такого, что был бы с нее ростом, и резного, а в нем слой за слоем платьев и шелка, чего-нибудь драгоценного на каждый миг ночи, с золотым ключиком и позлащенным зеркалом сверху.

Штинц сидел на тележке прямо, тяжко стукаясь о дерево под ритм камней и выбоин в мостовой. Лицо ему свело, и он соскальзывал, затем выправлялся — как дитя в коляске, слишком для него крупной. Выглядел он безногим, какой волочется по улицам во дни неурядиц, он был пассажиром, что весь напружился для поездки, и лишь голова перекатывалась над бортами тележки.

На дне тележки не было соломы, руки Штинца несгибаемо зацепились по сторонам, и он тяжело подергивался, когда колеса перекатывались по гравию. Если бы с ним ехал кто-нибудь еще, он бы не заговаривал. Угрюм он был, беспомощен, и у всего тела его имелся тот вызывающий, неприятный вид, какой бывает у беспомощных. Оглобли оказались для меня чересчур широки, и мне было трудно тащить тележку, ибо порой она, кажется, набирала собственную движущую силу и подталкивала меня вперед, а каблуки у меня взбрыкивали и падали на половицы пугающим шагом.

Встретились мы на условленном углу, и Счетчик Населения опустил в тележку жестянки, холодные и громоздкие. Они быстро соскользнули на колени Штинцу, тесня и пришпиливая его. Больше не скользил он с движеньем поездки, был уже не пассажир. Жестянки все изменили, они отрезали ему душу, заполонили тележку плеском жидкости. Голова Штинца была уже не голова, а воронка вверху бочонка.

Остановились перед дверью Бургомистра и с трудом выволокли из повозки мученика и топливо. Уронили его и перевели дух.

— Ты уверен, что он нас не услышит?

— Не услышит. А если и да, то ничего не сделает. Гарантию даю — он не издаст ни звука. Он знает, что ему никто не поможет.

Громадным усилием мы вволокли Штинца в вестибюль к Бургомистру и подперли им стол. Опустошили банки горючего — по десять Пфенниге за чашку — по всему низу дома.