—
Спинами к дороге, мы выглядывали поверх бескрайних серых полей и едва не ожидали увидеть стволы дыма и красный посверк выстреливающих осветительных патронов сквозь вывихнутые чахлые деревья.
Ютте в голову не шло, что я в опасности, но некий скучный упредительный голос, казалось, пытался заговорить из клонящихся зданий, а Счетчик Населения лопотал ей в самое ухо; некий голос, соображенье, пытался насильно пробиться сквозь ее притупленное странствие. Проходя мимо зданий, где некогда содержался Баламир, она ощущала во всем этот новый изгиб и не желала терять меня. Годами ранее она б увидела лицо, прижатое к окну, и с уст его услышала б то, что было у нее на сердце:
— Я не хочу, чтобы тех птиц давили! — Баламир вопил так давно своей перепуганной нянечке.
Ютта спешила, толкая пьяного мужчину перед собою к горке, и начала уже думать, что Стелла — женщина странная, раз приняла в дом человека, помешанного на звездах, а снаружи, на холоде, я, ее возлюбленный, вынужден был ждать треска мотоцикла, седельных сумок, награды.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1914
Любовь
— Стелла поет, как ангел! — кричала толпа, и баварский оркестр играл еще громче. Кое-кто из них был потрясен, некоторых раздражало, иные раскрывали свои большие сердца и хотели вступить на припеве, а кое-кто выглядывал в душную ночь. Крупнейшими средь них были рьяные официанты, на чьих черных куртках проглядывали там и сям лоскуты бархата потемнее — от пятен, — чьи крепкие ручищи несли подносы пива и. кто приостанавливался у дверей в кухню послушать новую певицу. Офицеры в своих новых серых кителях были чуть мельче, а барышни — «еще мельче, но все равно женщины нордические, прямые, светловолосые, сильные и негибкие. Даже лозы на шпалерах были толсты и округлы, лишь слегка покачивались на жаре. Головы клонились близко друг к дружке над столами в саду. В ярко освещенной зале деревянные стулья и столы были не резными, не украшенными, а белые стены и потолок на столбах располагались в отдалении. Не казалось возможным, что синего дыма и тени может подняться достаточно, дабы зала сделалась пленительной. Мужчины говорили все разом, вмешивался лязг кружек. Спины их были прямы, мужчины сердечно кивали, и свет поблескивал на ненагражденных грудях. Но пробило лишь десять, все еще сумерки, пока чопорно. Они улыбались. Стелла крутила в пальцах носовой платок, сильно вжимала его себе во влажные ладони и продолжала петь и улыбаться. Затем она обнаружила, что это просто, обнаружила, что горло у нее открывается, а голова может поворачиваться и улыбаться, что она умеет двигаться и втискивать в плечи свои очарование песни. Все слушали, отворачивались, затем слушали опять, и, как барышня породистая и девушка обходительная, она заставляла их смотреть и пела им. Сперва — печально, затем — ярко блестя глазами и развернув плечи назад:
Некоторые смеялись и ерзали на сиденьях. Тряхнув головой, она распустила волосы, ей хотелось сообщить им, что к ней можно прийти, можно слать ей цветы.
«Должна ли я, должна ли я тогда вернуться к тебе в сердце И улыбнуться вновь?»
Двигалась она так, будто у нее под самым бюстом рос подсолнух, как если б она могла притянуть их, плывя по священному озеру, и сперва поджаристая курочка, затем утенок, а потом голова сыру попадали под ее охват. Но всегда смотрела она прямо туда, им в глаза, испуганные после еды, или глаза, громадные от некоего сокровенного воображенья. Бюст ее, крупнее бедер, покачивался от удовольствия. Длишь мгновеньем раньше стояла она в левой кулисе, скрытая пыльными пологами и листами партитур, ощущая, что ни за что на свете не сможет она выйти к свету и вниманью пьющей залы.
«Все моё тело цветет большим…»
Хлопали, хмыкали, и медленно ненагражденные груди скользом распахивались, во мгле кругом вихрились огни, а Стелла, обхвативши рукою аккордеониста, пела все, что взбредало ей на ум. Предки ее впадали в исступление, обряжались в звериные шкуры, вырезывали доблестные битвы у себя на щитах, а несколько стариков, жиденькая родня по крови из отдаленного прошлого, прыгнули со скалы в Норвегии и встретили смерть свою в море. Стелла, с такой историей, густо текущей у нее в венах, переводила дыхание и бросалась к ногам своих рогатых сородичей в шлемах, а баварцы шницелировали взад и вперед пьяным трио.
В проулке за пивной залой, обшитом освященным ясенем, тьма и дух влажного камня подымались спиралями пара, словно бы из-под лошади в зимний день. Звук скрипки, опасно подскакивающий вдоль всей протяженности стен проулка, сливался с басовитым сипом похотливого купца и взметался ввысь, в жару сада.
Эрни, сын владельца
Эрни вжал левую руку, ту кисть, с какой пропали от удара тесака два крайних пальца, себе в карман, тугой от купюр, и повернулся обратно к свету, к свободным людям залы. Он бы сел на почитаемой куче гранита — маленький дуэлянт в зале королей. Купец попробовал было следом, но, словно рожающая лань, поскользнулся и упал, жирное тело его потащилось дальше по камням. Он не мог позвать и всякий раз, когда шевелился, — соскальзывал глубже. Эрни услышал его гулкое паденье и пошел быстрее, стараясь снова отыскать местечко для света и песни. Он отмерял шаги и, казалось, ступал по всему миру Германии, пока шел, полусознательно, обратно поближе к авроре застольных кланов, вымуштрованных лиц и всей иронии и всего дружества своих товарищей-по-оружью. Мимо проковылял человек в сером со злобою или поясным поклоном наготове, и далеко в глубине переулка, услышал Эрни, он споткнулся об упавшего Купца, услышал приглушенное слово на фоне летних ночных птиц.
Из-за того, что пальцы пропали с его руки, и из-за уродливого вида трех оставшихся когтей Эрни никогда б не смог скакать на черной кобыле в гомон залповых ядер или же проворно ползать, рука за рукой, через сырые поля Бельгии. Он коснулся среднего и указательного пальцев большим и услышал, как женский голос взывает к мужчинам, юным в душё. Внутри сел он за стол своего отца под тенями и далеко в глубине и, растаявши в толпе, сделался неопределенным, притворился, будто наносит удары пренебрегаемыми отрывистыми выраженьями.
Стелла, как и отец ее, держала их в узде; и, теряя одну за другой те черточки, что были ее, впитывала больше и больше ту традицию, какая принадлежала всем. Поя, она не шепелявила, но громыхала словами неестественным голосом. И жесты, что выработала она, давались ей легко. Она выходила из-под арки отчего дома к публике