Людоед

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вы должны дать мне возможность, — ответил Кромуэлл, думая о привольной Райнляндии, — я, в конце концов, бездомен.

В жизни Эрни было несколько разрозненных случаев, когда его сметало в ошеломляющий кризис, и он после каждого мгновенья паралича больше, чем прежде, оказывался под пятой у собственного отца. Он помнил, что мать его, с ее тугими белыми буклями и медленными однообразными движениями, никогда не поддавалась, но всегда уступала низкому раздраженному голосу. Ее доброе, но безмолвное туловище медленно струилось вниз по горлу его отца, смягчая выплески его свирепых слов, покуда наконец одним жарким вечером ее не уложили с глаз подальше на заднем дворе, а его младший брат, голова уже в скобе, полз обок их, вопя и цепляясь за его штанины. Отец любил его со страстной властностью мелкого монарха, собирающего и охорашивающего свою армию из пяти человек, а козлом отпущения назначал его лишь когда желал стравить свою сердитую жажду к совершенству. Старик плакал бы, уткнувшись в ладони, случись что-нибудь с Эрни, и, как правитель «Шпортсвелъта» и окружающей Европы, предоставлял ему все возможности к любви. Эрни, карликовый рядом с ним, каждый вечер сидел в зале за столиком в глубине, покуда статные завсегдатаи покатывались со смеху и отец увлекался ими больше, чем своим сыном, и тут удавалось выскользнуть прочь и скрестить сабли с такими же сорвиголовами, как он сам.

— Убьешься, — говаривал, бывало, отец, — тебя кромсают по кусочкам.

Отец навязал один из немногих мелких кризисов сам — в тот единственный раз, когда увидел своего сына в бою. Они фехтовали в роще, что в нескольких милях от города, солнце подымало пар вокруг их ног, фехтовали с неистовой ненавистью и решимостью. Они были одни, разделись до пояса, царапины и ссадины кровили на их грудях, головы кружились от жары. Барон — молодой, проворный, уверенный — загонял его в деревья и выгонял из них, наносил сотню колющих ударов, пока действительно не ранил. Эрни тошнило, он отбивался, но клинки видел сквозь затуманенные «консервы». Херр Снеж налетел на эту сцену, словно жирный негодующий судья, лицо его побелело от ярости. Он выхватил оружие из руки Барона и нещадно отколотил им его по плечам и ягодицам, с воплями выгнал из рощи, натрудив себе этой работой толстую руку.

— Ты проклятый дурень, — сообщил он своему сыну.

Эрни долго ходил по темной ночи задиры и в «Шпортс-велыпе» слышал, как низким злобным гулом жужжат пчелы. Поскольку был он Шайлок, лицо у него осунулось и огорчилось, и херр Снеж привык держать у его постели зажженную свечу. Даже во сне ступни Эрни подергивались вверх и вниз так же, как танцевали они в роще, тулово титулованного стремительно обрушивалось на него, и в неистовстве Эрни тыкал все быстрей и быстрей в ярящееся белое лицо своего отца, отваливался, плача, назад, под тяжелым палашом.

— Ну, — и слова вытолкнулись по-над концом влажной сосиски, — и почему ты сам не повез ее домой?

Никакие женщины тебе не достанутся, если просто будешь сидеть тут со мной. — Эрни рванулся было уйти. — Постой. Давай я тебе просто скажу, что мать твоя как на меня разок взглянула — так другого мужчины для нее больше и не было. — Пивную кружку он держал, как скипетр. — Вот к чему тебе надо стремиться. — Руки описали неловкие выразительные круги поверх выпяченной груди. Херман Снеж не только руки свои применял, но и нежно ухаживал за безмолвной женщиной и горячо просил ее руки, встав на колени, что были в те поры стройнее. Печальное лицо ее он считал лучистее солнца и поклонялся ей, как только способен немец. По вечерам, когда у нее болела голова, он гладил ее по тяжелым волосам и повторял: «Ja, Liebling, ja, Liebling»[20], — снова и снова сотню раз кротчайшим своим голосом. Они предприняли поездку по каналам на барже, которой владел его брат. Херман устроил ее на корме на грубых подушках, подальше от заляпанной маслом палубы впереди и гортанных голосов экипажа, и она взирала тепло и с интересом на проплывавшую мимо плоскую местность, как если бы плыли они по Нилу. Херман глядел ей в лицо, держал за одну крепкую руку. — Нужно немного нахрапа, — произнес старик. Эрни потерял голову в кружке и вспомнил жирного Купца, как Хермана, как папу, растянувшегося в проулке, а за ним череда женщин и дети упиваются вниманьем, он раскинулся, как убиенный Эрцгерцог, лицо его в желчи. Зала наконец взыграла, войска вопили и топали ногами, куклы с юбками, задранными над розовыми подвязками, мостились на слоновьих коленях, намекавших на рев могучего Ганнибала. Старый Херман предпринимал быстрые вылазки в толпу, понуждая, заинтересованный. — Покрепче ее держи, еще пива, еще пива, — и возвращался к понуроплечему Эрни с лицом, живым от наслажденья. Несколько раз Эрни думал, что над воем он слышит голос Стеллы, и, как наемный убийца в огнях рампы, вздрагивал. — Не будь таким боякой, Kind[21], — говорил Херман, раздуваясь от воодушевления, — примкни к охоте. — Он мимолетно улыбнулся сыну поверх усердного шума оркестра. Когда же вновь покинул он столик, дабы поощрить менадическую блондинку и какого-то старого генерала, Эрни стремглав выскочил из процветающей Валгаллы.

Дождь заполнил ему глаза теплым смазанным виденьем, наполнил его наружное тело жаром ума, и, пробежав, покуда дыханье не забило ему все уши, он простучал мимо пышных покачивающихся влажных ветвей, мимо окон, открывавшихся в нескончаемый сон.

— Эрнст, Эрнст, — выкрикивал летний вечер, а он несся зигзагами вверх по широкому бульвару, стремился опередить вопль, гнал, чтобы поймать того пса, который ехал с нею прочь, гнался совпасть с Принципом в Сараево. Он бежал, чтобы истратить энергию, пытался вбежать собственную малость во что-то крупное, а в дальней дали, казалось ему, слышал он колеса коляски. Если б мог он расстелить пред нею металл великолепья, если б умел высечь с неба молнию, если б только был способен задержать ее на один кратчайший миг в той преданности, какая, ощущал он, вихрилась в ночи. Но затем прошлое сообщило ему, что Купец, или Барон, или же Херман украдут ее в пуховое гнездышко — не успеет он и рта раскрыть.

Он ощущал, что ремень его сейчас лопнет, и потому, не достигши линии Героев, остановился в парке. Подумал, что мать увидит его, что она стоит, глядя на него в темноте, поэтому протолкнулся за листву, за куст, что исцарапал ему шарящие руки. Дождь лил сильней и сильней, и все равно Эрни прирос за тем кустом, на лице — отчаяние сорваться с места, полететь. Затем уже бежал сквозь тени, словно хлопающая крыльями птица. Когда миновал линию статуй, каждый герой дал ему слово, чтобы укрепить сердце его: любовь, Стелла, Эрнст, похоть, ввечеру, вождь, земля. Он чувствовал, что беги с ним рядом старый Херман — велел бы ему залезть к ней в штанишки. Пушки уже смазывали, и бельгийцы, а не он, применят этого Купца как мишень.

— Завтра проснетесь и увидите, что у нас с вами война, — произнес Кромуэлл. Коляска сворачивала за последний угол, он повернул свою охотную благожелательность на жестокие замки, хоть ему б и хотелось сообщить своему старому отцу, но это было невозможно.

— Тогда вы отправитесь домой? — спросила она.

— Нет. Думаю, я останусь. Приятно — в такие-то мгновенья, — зная с уверенностью о надвигающейся катастрофе, рассматривать все происшествие, что, вероятно, растянется на пятьдесят лет, не как гибель политики или паденье королей и жен, а как верность цивилизации, осознавать, что Крупп, быть может — варвар, — скорее крючок, с которого свисает история, нежели отец, некогда говоривший о чести. Если б я мог проникнуть в дом своего отца, мимо его жиреющей памяти, я б сообщил ему, что грядет, и оставил что-нибудь такое, что можно унести с собой.

— Я же, напротив, звезда девичества, обретши любовь, не желаю сообщать своему отцу ничего, и если ваше пророчество падет нам на головы, не смогла бы ничего и сделать — только защитить свое собственное. Если в сей час кризиса мы должны ехать бок о бок, я стану, как пожелаете, вашей Эрцгерцогиней для народа, но там, куда ни ваши глаза, ни их глянуть не могут, я надменна.

Не были они ничуть не ближе, когда услыхали бег его шагов, когда глянули в страхе, назад на дорогу, коей только что проехали, быстро посмотрели поверх низкого тыла коляски. Он подбежал к ним из тьмы, хватая ртом воздух, уцепился за борт коляски, словно чтоб удержать ее в руке, и в тот же миг стая потревоженных птиц зримо зачирикала в испуге. Они его не признали, не заговорили, и мгновенье Кромуэлл дожидался увидеть дуло пистолета, ощутить, как уши его обволакивает сотрясенье, и в порыве чуть не сжал ее в объятьях один последний раз. Но коляска ехала дальше, кучер спал, а напавшего тащило полубегом, полуспотыкливо, вены лопались у него вокруг глаз. Потом, в величайшем тщании, она склонилась и дотронулась до его пальцев.

— Давайте, забирайтесь, — произнесла она.

— Нет, нет, я не могу.

Кромуэлл — глупец. Он не желал шевельнуться, но — спина пряма, шляпа на глазах — сидел и ждал. Руки его в перчатках дрожали у него на коленях.

— Я вернусь, — сказал Эрнст и вновь пустился наутек, когда коляска подъехала к обочине и, казалось, собралась толпа. Стелла знала, в этом темном прерванном мареве, что она — где-то возле величайшей своей любви. Франц-Фердинанд лежал на сиденье экипажа, его светлая рубашка полнилась кровью, эполеты набекрень, а на полу — тело его скончавшейся жены, пока убийца, Гаврило Принцип, бежал, обезумев, сквозь окружавшие улицы[22]. Очевидно, приближенье великой войны не свело б их всех вместе, не подружило б или даже не сделало врагами; Эрни был готов, даже в корчах любви, к цели религиозного фанатизма; Кромуэлл просто тщился, отчаянно, встрять где-то в конфликт; а Стелла знала лишь, что она взбирается выше и однажды его потеряет. Все это началось так же просто, как явленье опасного, неприятного лица Эрни. Когда люди обнаружили — народы Боснии, Австрии и Хапсбургской монархии, — они устроили безмолвную, расползающуюся, безличную суету над трупом Фердинанда.