Поздние новеллы,

22
18
20
22
24
26
28
30

Потому, когда, бывало, Шридаман ночью прильнет ко мне, я бледнела от горя, что это он, а не другой, и еще закрывала глаза, чтобы думать — это Нанда меня обнимает. Иной раз ничего я не могла с собой поделать и в любовном пылу бормотала имя того, кто должен был бы, будь на то моя воля, распалять меня, так что Шридаман понимал: я прелюбодействую в нежных его объятиях; ведь я, на свою беду, говорю во сне, и, конечно, его оскорбленному слуху все стало ясно из моей болтовни. Я сужу по глубокой печали, которой он предался, и еще по тому, что он меня оставил в покое, больше ко мне не притрагивался. Нанда тоже ко мне не притрагивался — не потому, что его ко мне не тянуло, еще как тянуло, уж я-то знаю и не позволю себе клеймить его подозрением, что он не изо всех сил ко мне тянулся! Нерушимая верность другу — вот почему он бежал искушения! И я, верь мне, вечная Матерь, — я, во всяком случае, в это верю, — я тоже, если бы эта пытка наконец обернулась попыткой, спровадила бы его из уважения к мудрой голове моего супруга. А так я вообще осталась без мужчины, и мы, все трое, только и знали, что жить в воздержании.

Вот при таких-то обстоятельствах, о Матерь всего сущего, мы и тронулись в путь к моим родителям и, сбившись с дороги, набрели на твой дом. На немножко, сказал Шридаман, зайдет он в храм, чтобы мимоездом воздать тебе почести. Но в твоей подземной бойне, теснимый жизнью, совершил наистрашнейшее и лишил свои члены достопочтенной головы, или, вернее, отнял члены у высокомудрой своей головы, а меня вверг в унылое вдовство. Горе оттого, что я от него отпала, да еще забота обо мне, преступнице, были причиной страшного деяния. Ты уж прости мне, великая Матерь, правдивое слово: не тебе принес он себя в жертву, а мне и другу, чтобы могли мы сполна вкусить любовных радостей. А Нанда, который пошел его искать, не захотел иметь на совести эту жертву и тоже отсек голову от своего кришноподобного тела, так что ничего оно теперь не стоит. Но ничего — ровно ничего! — не стоит теперь и моя жизнь: я тоже словно обезглавленная — без мужа, без друга. Наверно, я провинилась в прошлой жизни и наказана этой бедой. И как же ты после всего этого удивляешься, что я собралась положить конец моей нынешней жизни?

— Ты любопытная гусыня и больше ничего, — рекла Матерь громовым заоблачным голосом. — Просто смешно, что ты со своим любопытством вытворила из этого Нанды. С такими руками и на таких ногах по земле бегают миллионы моих сыновей, а ты из него сотворила себе гандхарву! В конце концов, это даже трогательно, — добавил божественный голос уже несколько мягче. — Я, Матерь, считаю, что любострастие, в сущности, трогательно и что его очень уж возвеличили. Но порядок, конечно, должен быть! — И голос вдруг опять сделался грубым и раскатистым. — Я есмь, конечно, беспорядок и именно потому должна со всей решительностью требовать порядка и блюсти нерушимость брачного союза, это ты себе заруби на носу! Все ведь полетит вверх тормашками, если я дам волю своему добродушию! Но вот тобой я очень недовольна. Устраиваешь мне здесь фокус — покусы да еще говоришь дерзости. Ты изволила заметить, что мои сыны не мне принесли себя в жертву, не затем, чтобы ко мне прилила их кровь, а один, мол, тебе, второй же — первому. Что это еще за тон? Пусть-ка попробовал бы человек отрубить себе голову — не горло перерезать, а по-настоящему, как того требует жертвенный обряд, срезать себе голову с плеч — вдобавок еще человек просвещенный, как твой Шридаман, который и в любви-то не большой мастер, — если бы не было у него нужных для этого поступка силы и неистовства, которые я в него влила! Посему я запрещаю тебе этот тон, независимо от того, есть в твоих словах доля правды или нет. Ибо правда здесь может значить, что их поступок был продиктован смешанными причинами, иными словами: это темный поступок. Не только затем, чтобы снискать мою милость, принес мой сын Шридаман себя мне в жертву, но еще с горя по тебе, может быть, и не отдав себе в этом отчета. А жертва маленького Нанды явилась лишь неизбежным следствием Шридаманова деяния. Потому я и не чувствую особой склонности принять их кровь и взглянуть на все это как на жертву. Если я отменю эту двойную жертву и все поставлю на свои места, могу я надеяться, что впредь ты будешь вести себя прилично?

— Ах, святая и милая Матерь! — вскричала Сита сквозь слезы. — Если ты можешь это совершить, можешь обратить страшные события вспять, вернуть мне мужа и друга, так что все опять будет по-старому, — как же я стану благословлять тебя, я даже во сне сдержу свой язык, чтобы больше не огорчать благородного Шридамана! Словами не скажешь, как я буду тебе благодарна, если ты это устроишь и все будет как было. Потому что, если все и обернулось очень печально, так что я, когда стояла у тебя между колен и смотрела на страшную картину, ясно поняла, что иначе это и не могло кончиться, то как же было бы замечательно, если бы твоей мощи достало на то, чтобы отменить такой конец, ведь в следующий раз все могло бы окончиться куда благополучней.

— Что значит «достало», «устроишь»? — отвечал божественный голос. — Надеюсь, ты не сомневаешься, что для моей мощи это сущий пустяк? С тех пор как стоит свет, я не раз это доказывала. Хоть ты этого и не заслуживаешь, но мне тебя жалко вместе со слепым и бледным росточком в твоем лоне, и обоих юнцов вон там тоже жалко. Посему навостри-ка уши и внимай тому, что я скажу! Придется тебе оставить эту лиану в покое и вернуться в мое святилище, пред мой лик и к зрелищу, которое ты там устроила. Там уж не изволь корчить из себя неженку и падать в обморок; ты возьмешь головы за чуб и опять пристроишь их к злосчастным туловищам. Если ты при этом благословишь надрезы жертвенным мечом, сверху вниз, и дважды произнесешь мое имя — можешь называть меня Дурга, или Кали, или даже попросту Деви, это дела не меняет, — то юнцы воскрешены. Ты меня поняла? Головы к телам подноси не слишком быстро, несмотря на сильное притяжение, которое возникнет между головой и туловищем, дабы у пролитой крови хватило времени хлынуть вспять и вновь влиться в жилы. Это произойдет со сверхъестественной быстротою, но какое-то мгновение потребуется и здесь. Ты, надеюсь, меня слышала? Ну, беги! Да смотри, сделай свое дело аккуратно, а то заторопишься и неправильно приставишь головы, и будут они оба ходить с лицом на затылке и народ смешить. Иди! Если прождешь до завтра, будет поздно.

IX

Прекрасная Сита ничего не ответила, даже «спасибо» не сказала, она вскочила и пустилась бежать так быстро, как это ей позволяло сари, обратно в храм Матери Кали. Она пробежала предхрамие, а затем предвратный придел, ворвалась в материнское лоно и перед наводящим ужас ликом богини с лихорадочной поспешностью взялась за предписанный ей урок. Сила притяжения между головами и туловищами оказалась не столь велика, как о том говорила Деви. Ощутимой она, конечно, была, но не настолько, чтоб представлять опасность для своевременного возвращения крови вверх по желобам, что происходило с волшебной быстротой под частый-частый чавкающий рокот. Благословение мечом и имя богини, которое Сита с едва сдерживаемым ликованием выкрикнула даже по три раза на каждого воскрешаемого, безошибочно сделали свое дело: с крепко сидящими головами без порезов и шрамов восстали перед нею оба юноши, взглянули на нее, потом каждый глянул вниз на свое тело, вернее, сделав это, глянул на тело другого, ибо, чтоб увидеть себя, ему надо было глядеть на другого — такое уж у них получилось воскресение.

Сита, что ты натворила? Или что случилось? Или чему ты дала случиться, торопыга? Одним словом (попробуем поставить вопрос так, чтобы граница между поступком и случаем осталась подобающе зыбкой): что с тобой стряслось? Волнение, которое тебя обуяло, вполне понятно, но неужто ты не могла пошире раскрыть глаза, приступая к этому делу? Нет, головы своим юнцам ты не насадила задом наперед, лица у них не там, где должен быть затылок, — этого с тобою не случилось. Но, — пора уже сказать, как ты оплошала, назвать по имени невообразимое приключение, несчастье, беду, напасть, или как там теперь вы все трое захотите это называть, — голову одного ты насадила другому и еще накрепко ее приблагословила: голову Нанды — Шридаману, если туловище его без самого главного еще можно именовать Шридаманом, и голову Шридамана — Нанде, ежели безголовый Нанда еще оставался Нандой, — короче говоря, не прежними восстали из мертвых муж и друг, а, так сказать, в обратном порядке: узнаешь ли ты Нанду — если это Нанда с простонародным своим лицом — в рубахе и в подобии широких шаровар, облекающих изящное, с жирком, тело Шридамана; а Шридаман — если можно этим именем назвать фигуру, увенчанную нежной его головой; вот он стоит перед тобою на стройных и сильных ногах Нанды с «завитком счастливого теленка» под жемчужным ожерельем на «его» широкой и загорелой груди.

Какая напасть — из-за неразумной поспешности! Принесшие себя в жертву жили, но жили подмененные: тело мужа было увенчано головою друга, на теле друга красовалась голова мужа. Не диво, что несколько минут кряду в скалистом лоне отдавались изумленные возгласы этих троих. Юноша с головою Нанды, ощупывая себя, ощупывал тело, некогда бывшее незначащим придатком к мудрой голове Шридамана; а этот последний (если судить по голове), полный изумления, как свое собственное трогал тело, что в сочетании с миловидной головою Нанды играло когда-то первостепенную роль. Что касается учредительницы этого нового статуса, то она с криками восторга и отчаяния, кляня себя и взывая о прощении, металась от одного к другому, попеременно их обнимала и наконец бросилась им в ноги, чтобы, то всхлипывая, то смеясь, поведать о своих мучениях и ужасной оплошке.

— Простите меня, если можете! — восклицала Сита. — Прости меня, любезный Шридаман, — почтительно обратилась она к его голове и скользнула взглядом по телу Нанды, приданному этой голове, — прости и ты меня, Нанда. — Она опять воззвала к соответствующей голове, которая, несмотря на ее незначительность, и теперь представлялась ей самым главным, тело же Шридамана, приданное этой голове, несущественным привеском. — Ах, вы должны найти в себе силы простить меня, если вы подумаете об ужасном деянии, на которое у вас достало сил в прошлом вашем воплощении, и об отчаянии, в которое вы меня ввергли, подумаете, что я совсем уже собралась удушиться, а затем у меня состоялся головокружительный разговор с громовым заоблачным голосом самой Неприкасаемой, то вы поймете, что, выполняя ее веления, я была не в себе — у меня все плыло перед глазами, и я не отдавала себе отчета, что у меня под рукой — чья тут голова и чье тело… Я понадеялась на удачу, понадеялась, что свое найдет свое. Наполовину можно было подумать, что я все делаю правильно, и наполовину, что нет, — так вот все у меня и сошлось, да и у вас так все сошлось и прилепилось… Откуда же было мне знать, такая ли должна быть сила притяжения между головой и телом? Притяжение-то было, даже очень сильное, но в другом сочетании оно, возможно, было бы и еще сильнее. Неприкасаемая тут тоже немножко виновата, она меня только предостерегала, чтобы я не насадила вам головы задом наперед, об этом я и заботилась; что все может получиться так, как получилось, высокая Матерь не подумала! Скажите, вы в ужасе от такого воскресения? Вы навеки меня проклинаете? Тогда я пойду вон из храма и завершу деяние, которое Бесконечная повелела мне прервать. Или вы в силах меня простить и считаете возможным, что в тех обстоятельствах, которые создал слепой рок, для нас троих может начаться новая, лучшая жизнь, — я говорю лучшая, потому что прежнее наше положение так печально закончилось, и если бы оно восстановилось, то, по человеческому разумению, разве все опять не пришло бы к тому же самому? Ответь мне, Шридаман! Просвети меня, благородно сложенный Нанда!

Соревнуясь в милосердии, обмененные юноши склонились над нею, подняли ее, один руками другого, и все трое, смеясь и плача, обнялись, являя собой весьма трогательную группу. При этом стали очевидны два обстоятельства: первое — что Сита поступила правильно, обратившись к воскрешенным по их головам, ибо от голов все зависело, что, несомненно, головы определяли сущность, неповторимое «я», и Нандой чувствовал и сознавал себя тот, на чьих узких и светлых плечах покоилась простонародная голова сына

Гарги, а Шридаманом вел и держал себя тот, чьи великолепные, смуглые плечи несли на себе голову потомка брахманов; и второе — что оба они и вправду не гневались на Ситу за ее оплошку, напротив — от души радовались новым своим обличьям.

— Предпошлем, — сказал Шридаман, — что Нанда не стыдится тела, которое ему досталось, и не очень сожалеет о «завитке счастливого теленка» — это было бы мне огорчительно; я же со своей стороны могу только сказать, что отныне почитаю себя счастливейшим человеком. Я всегда мечтал именно о таком телесном воплощении, и когда я ощупываю мускулы на своих руках, смотрю на свои плечи или опускаю глаза, чтобы видеть великолепные свои ноги, меня обуревает неукротимая радость и я говорю себе, что отныне совсем по-иному, высоко, стану носить свою голову, во-первых, от сознания своей силы и красоты, а во-вторых, потому, что склонности моего духа будут теперь находиться в полном согласии с моим телесным складом, и уже нельзя будет счесть неподобающим или извращенным, если я стану под деревом ратовать за опрощение, за шествие коров вокруг горы Пестрая Вершина взамен суемудрых ритуалов, ибо теперь это мне подобает — чужое отныне стало моим. Милые друзья, есть, конечно, и доля грусти в том, что чужое стало моим и нет у меня больше чего желать, чем восхищаться, разве только самим собой, и еще в том, что я более не служу другим, когда служение Горе превозношу над праздником Индры, а только тому, кем я стал. Да, признаюсь, мне немного грустно, что я теперь тот, каким всегда хотел быть. Но эта печаль далеко отступает перед мыслью о тебе, сладостная Сита, мыслью, которая для меня куда важнее размышлений о себе самом; я думаю о преимуществах, какие ты извлечешь из моего нового обличья, и заранее радостно ими горжусь. И что касается меня, то все это чудо я могу только благословить словами: «Сья, да будет так!»

— Ты мог бы, правда, сказать «Сьят!» после столь отлично построенной речи, — заговорил наконец Нанда, потупившийся при последнем слове друга, — не позволив своим устам подвергнуться воздействию моих простецких членов, из-за которых я тебе нисколько не завидую, потому что они слишком даже долго были моими. Я тоже, Сита, ничуть на тебя не сержусь и в свой черед говорю «Сьят!» об этом чуде, потому что я всегда желал для себя такого изящного тела, какое мне теперь досталось. И когда я в будущем стану защищать премудрое учение Индры против поборников опрощения, мне это будет больше к лицу или, скажем, к телу, которое для тебя, Шридаман, всегда было второстепенным, для меня же самым главным. Я и не удивляюсь, что наши головы и тела, впопыхах соединенные тобою, Сита, обладали такой силой взаимного притяжения; эта сила свидетельствовала о дружбе, которая связывала нас со Шридаманом, и я могу только надеяться, что ей не положит конец все случившееся. Но вот одно я должен сказать: моя бедная голова волей-неволей должна думать о теле, на которое она насажена, и отстаивать его права, поэтому я удивлен и огорчен, Шридаман, что ты как о чем-то само собой разумеющемся обмолвился о супружеской будущности Ситы. В моей голове это не укладывается, и ничего тут само собой не разумеется; напротив, это еще большой вопрос, и моя голова отвечает на него, видно, по-другому, чем твоя.

— Как так? — в один голос воскликнули Сита и Шридаман.

— «Как так»? — повторил субтильный друг. — Не понимаю, что тут спрашивать? Для меня всего важнее тело, и, значит, я раздумываю о смысле брака, в котором оно тоже всего важнее, потому что дети родятся от тела, а не от головы. И хотел бы я посмотреть, кто теперь станет оспаривать, что я отец зернышка, созревающего в утробе Ситы.

— Сумасбродная твоя голова! — крикнул Шридаман и в сердцах дернулся своим могучим телом. — Подумай немножко, кто ты есть! Нанда ты или кто-нибудь еще?

— Конечно, я Нанда, — отвечал тот, — но раз я по праву называю это мужнее тело своим и говорю о нем не иначе, как «я», то и Сита, прекрасная, куда ни глянь, по праву — моя жена, а ее зернышко — мое творение.

— Ты полагаешь? — отвечал Шридаман дрогнувшим голосом. — Полагаешь, что так? Я бы не решился это утверждать в пору, когда твое нынешнее тело еще было моим и покоилось подле Ситы. Ведь, собственно, она не его обнимала, что, к величайшему моему горю, явствовало из ее шепота и бормотания, а то, которое я теперь называю своим. Нехорошо с твоей стороны, друг мой, что ты коснулся этой прискорбной истории и меня заставил говорить о ней. Ну можно ли так решительно утверждать: это-де моя голова, или, вернее, мое тело, и делать вид, что ты сделался мною, а я тобой? Совершенно ясно, что если бы здесь имел место обмен и ты сделался бы Шридаманом, супругом Ситы, я же стал бы Нандой, то это бы значило, что никакого обмена не произошло и все осталось по-старому. Меж тем счастливое чудо как раз в том и состоит, что под руками Ситы произошел обмен только голов и членов, которому радуются наши мыслящие головы, ибо он послужит к радости пышнобедрой Ситы. Ты же, упрямо ссылаясь на свое супружеское тело и присваивая себе супружеские права, мне же отводя место друга дома, выказываешь непростительное себялюбие, думаешь только о своих сомнительных правах, а не о счастье Ситы и о тех преимуществах, которые воспоследуют для нее из этого обмена.

— Преимущества, — не без горечи возразил Нанда, — и то, что ты собираешься ими гордиться, словно они и впрямь твои, говорят о самом откровенном твоем себялюбии. И это же себялюбие виною тому, что ты так неправильно меня понимаешь. На самом деле я вовсе не полагаюсь на благоприобретенное супружеское тело, а только на свою собственную привычную голову, которая, как ты изволил заметить, служит всему мерилом и заодно с новым и более изящным телом делает меня Нандой. Ты очень несправедливо утверждаешь, что я меньше тебя заинтересован в счастье Ситы и в преимуществах, которые она может из всего этого извлечь. Когда она смотрела на меня в последнее время и со мной говорила сладостно-трепетным, звучным голосом, который я и слушать-то боялся, опасаясь, что стану так же отвечать ей, то она смотрела мне в глаза, своими глазами старалась читать в моих и называла меня «Нанда» и еще «милый Нанда», что мне казалось уже излишним, однако излишним не было, как я теперь понял, а, напротив, было исполнено величайшего значения. Ибо эти слова подтверждают, что она не имела в виду мое тело, которое само по себе, конечно, не заслуживает этого имени, как ты сам наилучшим образом доказал теперь, когда оно стало твоим, продолжая именовать себя Шридаманом. Я ей не отвечал или говорил в ответ только самое необходимое, чтобы не заразиться этим трепетом, этой звучностью, даже по имени ее не называл и отводил глаза, чтобы она ничего не прочитала в них, — все из дружбы к тебе, из уважения к твоему супружеству. Ну а теперь, когда глазам, в которые она так глубоко, так вопросительно заглядывала, голове, которой она говорила «Нанда» и «милый Нанда», еще придано тело супруга, а его телу голова Нанды, — теперь положение коренным образом переменилось в пользу мою и Ситы. И прежде всего в ее пользу! А раз уж мы так радеем о ее счастье и довольстве, то ничего лучше и совершеннее меня в нынешних моих обстоятельствах для нее и не придумаешь.

— Нет, — возразил Шридаман, — право же, я от тебя этого не ожидал. Я боялся, что ты станешь стыдиться моего тела, но прежнее мое тело с тем же успехом могло стыдиться твоей головы; вот в каких ты запутался противоречиях, объявляя, по собственному усмотрению, то голову, то тело наиважнейшим в супружестве! Ты всегда был скромным юношей, а теперь дошел до вершин наглости и самодовольства, — подумать только, что ты выдаешь себя в нынешних твоих обстоятельствах за самое лучшее и совершенное из всего, что может составить счастье Ситы, хотя ясно, как дважды два, что один я могу ей предложить наилучшие, то есть наиболее радостные и успокоительные, условия для счастья! Но, право же, бессмысленно и безнадежно дальше тратить слова. Вот она стоит, Сита. Пусть сама скажет, кому ей принадлежать, пусть будет судьей над нами и нашим счастьем.