Поздние новеллы,

22
18
20
22
24
26
28
30

Этот храм, как и храм великой Матери над укромным местом омовения на речке Золотая Муха, не принадлежал к великим и славным святилищам, но колонны и стены его были густо испещрены священными изображениями. Дикая скала нависала над входом, опираясь на каменные столбы, которые охранялись ощеренными барсами; по правую и левую руку от них, а также вдоль стен внутреннего хода в скале были высечены раскрашенные изображения — лики живой плоти, что состоит из костей, кожи, сухожилий, мозга, семени, пота, слез и маслянистой влаги глаз, испражнений, мочи и желчи; плоти, преображенной страстью, гневом, безумием, алчностью, завистью, отчаянием, разлукой с теми, кого любишь, и прикованностью к тем, кого ненавидишь, — голодом, жаждой, старостью, печалью и смертью; плоти, в которой обращается неиссякаемый поток крови, горячей и сладкой, плоти, в тысячах образов мучительно наслаждающейся собою, плоти, что кишит и сплетается в великом множестве воплощений, переходящих одно в другое, так что в этом подвижном, все созидающем нагромождении человеческого, божественного и звериного хобот слона как бы заменял собою руку мужчины, а морда вепря — женское лицо. Шридаман не обращал внимания на эти изображения, словно бы и не видел их, но, покуда он шел, его воспаленный взор, скользя по стенам, невольно вбирал их в себя, и душа его, проникаясь дурманящей нежностью и состраданием, безотчетно подготовлялась к лицезрению великой Матери.

В капище царил полумрак; дневной свет скупо проникал только сверху, из-под нависшей скалы, в предхрамие и примыкавший к нему предвратный придел, расположенный несколькими ступенями ниже. Здесь, за низко опущенными вратами, к которым тоже надо было сойти по ступеням, перед ним разверзлось лоно храма, чрево Матери Кали.

На последней ступени он вздрогнул и отпрянул назад, хватаясь распростертыми руками за линги по обе стороны входа. Ужас вселяло изваяние Кали. Привиделось ли это его воспаленным глазам, или и впрямь — никогда и нигде — не представала ему Гневливая в столь торжествующе-страшном образе? Из-под каменного свода арки, повитой гирляндами черепов и отрубленных рук и ног, выступал истукан, раскрашенный красками, вобравшими в себя свет и щедро его отдающими, в блистающем царственном уборе, опоясанный и увенчанный костями и членами земных существ, в неистовом вращении колеса своих восемнадцати рук. Мечами и факелами размахивала Матерь, кровь дымилась в черепе, который, как чашу, подносила к устам одна из ее рук; кровь у ног ее разливалась рекой. Наводящая Ужас стояла в челне, плывшем по морю жизни, по кровавому морю. Но и запах настоящей крови учуял тонкий, как лезвие, нос Шридамана, сладковато-застоялый запах, пропитавший спертый воздух пещеры, подземной бойни, где в пол были вделаны желобы, по которым липко струился жизненный сок обезглавленных животных. Звериные головы с открытыми остекленевшими глазами, штук пять или шесть голов буйвола, свиньи и козы были пирамидой сложены на алтаре перед идолом Неотвратимой, и ее меч, их отсекший, острый, блестящий, хотя и в пятнах запекшейся крови, лежал чуть поодаль, на каменных плитах.

С ужасом, который быстро начал перерастать в исступленный восторг, вглядывался Шридаман в свирепый пучеглазый лик Алчущей жертв, Несущей смерть и Дарящей жизнь, в бешеное, вихревое кружение ее рук, от которого и у него уже кружилась голова и, как в пьяной одури, мутились чувства. Он прижимал кулаки к своей бурно вздымающейся груди, волны палящего жара и леденящего холода обдали его, подкатили к затылку, к левой стороне груди, к восставшему в муке мужскому естеству и подвигли его на крайнее деяние против себя и во славу вечного лона. Уже обескровленные губы Шридамана шептали молитву:

— О, Безначальная, бывшая прежде всего сущего! Матерь без супруга, чей подол еще никто не поднял, сладострастно и губительно всеобъемлющая, ты, которая поглощаешь все миры и образы, из тебя проистекшие! Множество живых существ приносит тебе в жертву народ, ибо тебе довлеет кровь всего живого, и неужели твоя милость, мне во спасение, не осенит меня, если я сам себя принесу тебе в жертву? Я знаю, что все равно не уйду из коловращения жизни, хоть я и хочу этого. Но дозволь мне снова войти в врата материнского чрева, чтобы избавиться от своего постылого «я» и не быть больше Шридаманом, у которого отъята всякая радость, ибо не ему суждено расточать ее!

Проговорил эти темные слова, схватил меч, лежавший на полу, и отделил свою голову от туловища.

Скоро это сказано, да и сделано могло быть только скоро. И все же рассказчиком владеет желание: пусть те, что ему внимают, не примут рассказ об этом деянии бездумно и равнодушно, словно нечто обычное и естественное, лишь на том основании, что в легендах часто говорится об усекновении собственной головы как о событии заурядном.

Единичный случай не бывает заурядным: есть ли что-нибудь зауряднее для мысли и для рассказа, чем рождение и смерть. Но побудь-ка свидетелем рождения или смерти и спроси себя, спроси роженицу или умирающего: так ли уж это заурядно? Усекновение собственной головы, сколько бы об этом ни говорилось, деяние почти немыслимое. Для его добросовестного осуществления требуется безмерная воодушевленность, яростное сосредоточение воли и жизненных сил в единой точке свершения. И то, что Шридаман со своим задумчивым, кротким взглядом все же совершил его своими, не очень-то сильными, руками купеческого сына и потомка брахманов, должно быть воспринято отнюдь не как нечто заурядное, а как поступок, поистине достойный изумления.

Так или иначе, но он в мгновение ока принес страшную жертву, так что его голова с шелковистой бородкой, окаймлявшей щеки, оказалась в одной стороне, тело же, бывшее малозначительным придатком к этой благородной голове, вместе с руками, еще крепко сжимавшими рукоять жертвенного меча, — в другой.

Но из туловища Шридамана с неистовой силой хлынула кровь, чтобы затем — по пологим желобам с покатыми стенками, проложенным в полу храма, — медленно стечь в глубокую яму, вырытую под алтарем, — совсем как речка Золотая Муха, которая сначала, точно молодая кобылка, вырывается из ворот Химаванта и затем все медленнее и медленнее держит путь к устью.

VI

Но возвратимся из лона этого пещерного капища к тем, что дожидаются у входа. Они, как и можно было предполагать, сначала были молчаливы, а потом стали обмениваться недоуменными вопросами касательно Шридамана, который зашел в храм лишь затем, чтобы воздать почесть богине, но вот так долго не возвращается. Прекрасная Сита, сидевшая позади Нанды, долгое время смотрела то ему в затылок, то себе в колени и была не менее молчалива, чем он, упорно не отворачивавший от упряжки своей физиономии с козьим носом и простонародно выпяченными губами. В конце концов оба все-таки начали ерзать на своих местах, а еще немного спустя друг отважился оборотиться к юной супруге и спросить:

— Ты-то хоть понимаешь, отчего он заставляет нас дожидаться и что он там так долго делает?

— Понятия не имею, Нанда, — отвечала она тем самым колеблющимся и сладостным голосом, услышать который он боялся, как заранее боялся и того, что, отвечая, она назовет его по имени, а это представлялось ему уж вовсе излишним, хотя было столь же несущественно, как если бы он сказал: «Куда это запропастился Шридаман?» — вместо того чтоб сказать: «Куда это он запропастился?»

— Я уж давно ломаю себе голову над этим, милый Нанда, и если б ты сейчас ко мне не обернулся и не спросил меня, я бы сама, пусть чуть-чуть попозже, задала тебе этот вопрос.

Он покачал головой, отчасти от удивления — почему так замешкался друг, отчасти же отклоняя излишнее, то и дело срывавшееся у нее с языка; ведь вполне достаточно было сказать «обернулся», добавление «ко мне», разумеется, вполне правильное, было излишне до опасности — выговоренное в то время, как они ждали Шридамана, сладостно колеблющимся, чуть неестественным голосом.

Он молчал из страха тоже заговорить неестественным голосом и, возможно, еще и назвать ее по имени, следуя ее искусительному примеру; и так, это она, после короткого молчания, предложила:

— Слушай, что я тебе скажу, Нанда, сходи-ка за ним, погляди, где это он застрял, можешь встряхнуть его сильными своими руками, если он забылся в молитве, — нам нельзя больше ждать; очень странно с его стороны заставлять нас сидеть здесь на солнцепеке и попусту терять время, когда мы и без того так долго плутали; мои родители верно уж сильно беспокоятся, потому что они во мне души не чают. Прошу тебя, Нанда, сходи и приведи его. Даже если он еще не хочет идти и заартачится, все равно приведи! Ты ведь сильнее.

— Хорошо, я приведу его, — отвечал Нанда, — только, конечно, не силком. Просто напомню ему, что час уже поздний. Вообще-то я виноват, что мы сбились с пути, один я. Я уж и сам собирался сходить за ним, да подумал, может, тебе одной боязно дожидаться здесь. Но я ведь мигом обернусь.

Сказав это, он слез с козел и двинулся наверх, к святилищу.

А мы, знающие, что его там ждет! Наш долг проводить его через предхрамие, где он еще ничего не подозревал, и через предвратный придел, где он тоже еще пребывал в полнейшем неведении, и, наконец, спуститься с ним в материнское лоно. Да, тут он покачнулся, ноги у него подкосило, приглушенный крик ужаса сорвался с губ, он едва устоял, схватившись за линги, совсем как Шридаман, но не идол его испугал и поверг в зловещий экстаз, как Шридамана, а то страшное, что было распростерто на полу. Там лежал его друг, изжелта-бледная его голова с размотавшейся белой холстиной была отделена от туловища, и кровь его раздельными ручейками стекала в яму.