Поздние новеллы,

22
18
20
22
24
26
28
30

Все сразу смолкло. Даже плясуны остановились, оторопело выпучив глаза. Чиполла вскочил со стула. Он стоял, предостерегающе раскинув руки, будто хотел крикнуть: «Стой! Тихо! Прочь от меня! Что такое?!», но в следующий миг, уронив голову на грудь, мешком осел на стул и тут же боком повалился на пол, где и остался лежать беспорядочной грудой одежды и искривленных костей.

Поднялась невообразимая суматоха. Дамы, истерически всхлипывая, прятали лицо на груди своих спутников. Одни кричали, требуя врача, полицию. Другие устремились на эстраду. Третьи кучей навалились на Марио, чтобы его обезоружить, отнять у него крошечный, матово поблескивающий предмет, даже мало похожий на револьвер, который повис у него в руке и чей почти отсутствующий ствол судьба направила столь странно и непредвиденно.

— Мы забрали детей — наконец-то! — и повели мимо двух подоспевших карабинеров к выходу.

— Это правда-правда конец? — допытывались они, чтобы уж уйти со спокойной душой.

— Да, это конец, — подтвердили мы. Страшный, роковой конец. И все же конец, приносящий избавление, — я и тогда не мог и сейчас не могу воспринять это иначе!

Обмененные головы

© Перевод Н. Ман

I

Сказание о пышнобедрой Сите, дочери скотовода Сумантры из рода храбрых воителей, и о двух ее мужьях (если здесь уместно это слово), кровавое и смущающее наши чувства, взывает к душевной стойкости того, кто его услышит, к умению противопоставить острие духа свирепым забавам Майи. Нам остается только пожелать, чтобы неколебимое мужество рассказчика послужило примером для его слушателей, ибо, конечно, большая смелость и решимость требуется на то, чтобы рассказать такую историю, чем на то, чтобы выслушать ее. И тем не менее от начала и до конца все происходило именно так, как здесь изложено.

В пору, когда людские сердца полнились воспоминаниями, подобно тому как медленно, со дна, полнится хмельным напитком или кровью жертвенный сосуд, когда лоно строгой богопокорности отверзалось для приятия извечного семени и тоска по Матери вдыхала омолаживающий трепет в старые символы, множа толпы паломников, устремлявшихся по весне к обителям Великой кормилицы, — словом, в ту пору вступили в тесную дружбу двое молодых людей, мало отличавшихся друг от друга возрастом и достоинством каст, но весьма различных по внешнему облику. Младшего звали Нанда, того, что постарше, — Шридаман; одному минуло восемнадцать лет, другому уже двадцать один год, и оба они, каждый в свой день, были опоясаны священным вервием и сопричислены к сонмищу «дважды рожденных».

Родом юноши были из прихрамового селения в стране Кошала, носившего название «Обитель благоденствующих коров», куда, по велению небожителей, в давние времена перекочевали их предки. Храм и селение были обнесены изгородью из кактусов и деревянной стеной с воротами, обращенными на все четыре страны света, у которых некий странствующий созерцатель сущего, служитель богини Речи, в жизни не промолвивший неправедного слова и кормившийся даяниями селян, произнес благословительную молитву: «Пусть столбы и поперечные брусья ворот вечно источают мед и масло».

Дружба обоих юношей зиждилась на разности того, что зовется сущностью человека, и на стремлении каждого из них восполнить свою сущность сущностью другого. Ведь всякое воплощение приводит к обособленности, обособленность — к различию, различие — к сравнению, сравнение — к беспокойству, беспокойство — к изумлению, изумление же — к восхищению, а восхищение — к потребности воссоединиться. «Этад ваи тад — сие есть то». Этому учению тем более подвластна юность — возраст, когда глина жизни еще мягка и ощущение собственной сути еще не застыло, еще не привело к отщепенчеству, к полной огражденности неповторимого «я».

Юный Шридаман был торговец и сын торговца, а Нанда — кузнец и пастух, ибо отец его Гарга добывал себе пропитание молотом и мехами из птичьих крыл, а также тем, что разводил в загонах и на пастбищах рогатый скот. Что до родителя Шридамана, по имени Бхавабхути, то он, по мужской линии, вел свой род от брахманов, толкователей священных Вед; Гарге же и его сыну Нанде ничего подобного и не снилось. Однако и последние не были шудрами и, несмотря на свои козьи носы, безусловно принадлежали к человеческому обществу. Впрочем, для Шридамана, да и для Бхавабхути тоже, брахманство давно отошло в прошлое, ибо отец Бхавабхути сознательно остановился на жизненной ступени «отца семейства», непосредственно следующей за ступенью ученичества, даже и не помышляя о том, чтобы стать отшельником или подвижником. Он пренебрег существованием, всецело зависящим от доброхотных даяний верующих в благодарность за мудрое толкование священных Вед; или же просто не мог прокормиться на благочестивые лепты единоверцев и затеял почтенную торговлю щебенкой, камфарой, сандалом, шелковыми и хлопковыми тканями. Посему и сын его Бхавабхути, рожденный им, дабы было с кем совершать обрядовые жертвоприношения, также сделался вайшья, то есть торговцем, в прихрамовом селении «Обитель благоденствующих коров»; по стопам деда пошел и сын его сына — Шридаман, хотя подростком он обучался у некоего гуру грамматике, астрономии и основам созерцания сущего.

Не то Нанда, сын Гарги. Его карма была иною, и никогда он не предавался умствованию, ибо его к тому не поощряли ни семейные предания, ни кровь, текшая в его жилах, и был он таким, каким родился на свет, — сыном народа, веселым и простодушным, воплощением бога Кришны в человеческом образе, как Кришна, темнокожий и черноволосый и даже с завитком на груди — «завитком счастливого теленка». Ремесло кузнеца сделало сильными его руки, на пользу ему пошло и то, что он пас отцовские стада. Тело его, которое он любил умащать горчичным маслом и украшать венками из полевых цветов и золотыми цепями и обручами, было стройно и красиво, как и его безбородое лицо, которое ничуть не портили ни козий нос, ни слишком пухлые губы, а черные глаза его постоянно смеялись.

Все это нравилось Шридаману при сравнении с собственным обличьем. Его кожа на лице и на теле была на несколько оттенков светлее Нандовой, да и чертами он сильно от него отличался: переносье тонкое, как лезвие ножа, зеницы и веки нежные, щеки, окаймленные веерообразной шелковистой бородкой. Мягко было и его тело, не закаленное трудом кузнеца и скотовода, скорее брахманское или купеческое тело, с грудью узкой и немного впалой, с жирком на животе, хотя, в общем, почти безупречное — со стройными коленями и тонкими ступнями. Словом, тело Шридамана являлось всего лишь принадлежностью, так сказать, придатком главного — его благородной, умудренной науками головы, тогда как у Нанды, напротив, главным было тело, а голова служила ему только милым придатком. Вкупе же оба они были, как Шива, когда он двоится и в одном воплощении, бородатым аскетом, лежит как мертвый у ног богини, в другом — глядя на нее, цветущим юношей расправляет плечи и весь устремляется к ней.

Но, будучи не единым, как Шива, который есть смерть и жизнь, преходящий мир и вечность в лоне Матери, а двумя отдельными существами здесь, на земле, они были как две статуи, поставленные друг перед другом для сравнения. Каждый из них, наскучивши своей сутью (хотя оба знали, что все на свете состоит из одних недостатков), любовался другим из-за того, что тот так на него не похож. Шридаман с его нежным ртом, прятавшимся в бороде, находил удовольствие в созерцании кришноподобного губастого Нанды, Нанда же, отчасти этим польщенный, но еще больше оттого, что светлая кожа Шридамана, благородство его головы и правильность речи (как известно, всегда идущая рука об руку с мудростью и познанием сущего и спокон веков с ними слитая) производили на него неотразимое впечатление, не знал ничего лучшего, как водить дружбу со Шридаманом, почему они и стали неразлучны. Правда, в их взаимной склонности была и толика насмешки — так, Нанда исподтишка потешался над бледным жирком, тонким носом и правильной речью Шридамана, а Шридаман — над козьим носом и милой простонародностью Нанды. Но такого рода потайная насмешка обычно приводит к сравниванию и беспокойству, а это дань осознанной собственной сути, отнюдь не наносящая урона внушенному нам Майей стремлению воссоединяться с несходным.

II

И вот в чудную вешнюю пору, когда воздух весь звенит от птичьего гомона, Нанда со Шридаманом пешком отправились в путь-дорогу, каждый по своим надобностям. Нанде его отец Гарга поручил купить железо у людей низшей касты, искусных в добывании оного из болотной руды и носивших на теле одну лишь камышовую набедренную повязку, с которыми Нанда отлично умел обходиться. Эти люди жили в плетеных хижинах к западу от родины наших друзей, в северной части многолюдного Индрапрастха, на реке Джамна, куда дела призывали и Шридамана. Бхавабхути поручил сыну у тамошнего купца, своего приятеля, брахмана, как и он, не переступившего ступени «отца семейства», выменять как можно выгоднее тюк пестрых тканей, сотканных из тонких нитей женщинами в «Обители благоденствующих коров», на ступки для риса и особо прочный трут, в которых стали нуждаться жители его родного селения.

Юноши шли день и еще полдня, то по людным проселкам, то глухими лесными тропами, каждый неся свою кладь на спине: Нанда — ящик с бетелем, драгоценными раковинами и намазанными на лубок румянами, которыми красят ступни и подошвы, чтобы всем этим добром расплатиться за руду с людьми низшей касты, Шридаман же — ткани, зашитые в шкуру косули (Нанда из дружбы время от времени взваливал на себя и его поклажу), покуда не пришли к месту омовений Кали-Вседержительницы, Матери всех миров и созданий, возлюбленной Вишну, у речки Золотая Муха, что резво, словно выпущенная на волю кобылка, вырывается из горных недр, но вскоре замедляет свой бег, чтобы в священном месте неприметно слиться с водами Джамны, которая, в свою очередь, уже в сугубо священном месте, впадает в вечный Ганг, чьи устья впадают в самое море. Многочисленные и прославленные места омовений, где очищаются от скверны и, зачерпнув воды жизни или же окунувшись в речную глубь, приемлют второе рождение, густо окаймляют берега и устья Ганга, а также места впадения в сей земной млечный путь других рек или их притоков, как, к примеру, влилась в воды Джамны дочурка снежных вершин, Золотая Муха; везде там, в местах омовений и воссоединений, заботливо приспособленных для священных таинств и набожного жертвоприношения, устроены священные ступени, дабы верующий не шлепал неподобающим святости места образом по зарослям лотоса и прибрежного камыша, а чинно спускался к реке, чтобы, ничем не отвлекаясь, благоговейно испить глоток животворной воды или же окропить себя ею.

Место омовения, на которое набрели друзья, не было ни знаменито, ни слишком взыскано доброхотными даяниями; о его чудотворной силе не возвещали умудренные знанием, здесь не толклись знатные и ничтожные (в разные, конечно, часы для тех и для других). То был тихий, скромный приют благочестия, расположенный даже и не у слияния рек, а просто на берегу Золотой Мухи, у подножия холма, где высился небольшой храм с горбатой башней, но не каменный, а деревянный и уже несколько обветшавший, хотя и изобилующий тонкой резьбой, — святилище Владычицы всех радостей и упований. Ступени, что вели к месту омовения, тоже были деревянные и уже тронутые временем, но, впрочем, вполне пригодные для того, чтобы чинно спускаться по ним к реке.

Молодые люди громко изъявили свою радость, завидев этот тихий уголок, располагавший к благочестивым мыслям и в то же время суливший им желанный отдых в тени и прохладе. К полудню стало очень жарко. Весна до времени грозила тяжелым летним зноем, а высокий берег у маленького храма был покрыт обильной порослью цветущих манговых и тиковых деревьев, магнолий, тамарисков, пальм, сень которых так и манила поесть и отдохнуть. Друзья поспешили выполнить священные обряды, насколько то позволяли обстоятельства. Здесь не было жреца, который дал бы им елея или прозрачного масла для окропления изваяний, символизирующих Шиву лингов, стоявших на небольшой террасе перед храмом. Но они зачерпнули речной воды найденным на ступенях уполовником и, бормоча предписанное, совершили благое деяние. Затем, молитвенно сложив руки, сошли в зеленое лоно, испили воды, омылись, соблюдая обряд, окропили себя, окунулись, поплескались еще немного, ради удовольствия, а не с благочестивыми целями, и вышли на облюбованную лужайку в тени деревьев, во всех своих членах ощущая благодатное воссоединение.

Здесь они по-братски разделили трапезу, хотя каждый мог бы есть свое, дорожные припасы были у них почти одинаковы. Но Нанда, разломив ячменную лепешку, протягивал половину Шридаману, говоря: «Возьми, мой добрый друг», — Шридаман же, разрезав плод, с теми же словами протягивал половину Нанде. Шридаман за едой сидел бочком на еще свежей, неопаленной траве, Нанда — несколько по-простонародному, на корточках, высоко подняв колени, что показалось бы утомительным всякому, не унаследовавшему этой привычки от своих предков. Они приняли эти позы бездумно и бессознательно. Ведь обрати они внимание на то, кто как сидит, Шридаман, влюбленный в народную самобытность, присел бы на корточки, подняв колени, Нанда же — из прямо противоположного побуждения — уселся бы бочком. На его черных, прямых, еще влажных волосах была надета ермолка, на теле — только набедренная повязка из хлопчатой ткани да множество украшений: серьги в ушах, на руках обручи и запястья, на шее — жемчужная цепь, скрепленная золотыми застежками, в обрамлении которой на его груди был виден «завиток счастливого теленка». Шридаман замотал себе голову белой холстиной, белая рубаха с короткими рукавами спускалась на своего рода подобие широких шаровар; в вырезе рубахи у него виднелась висящая на тоненькой цепочке ладанка с амулетом. На лбу у обоих юношей белой краской был выведен знак исповедуемого ими вероучения.