Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

Он много читал, и это выручало его в какой-то степени. Читал всю жизнь, как только научился разбирать печатные слова. Лет до восемнадцати бессистемно, что было под рукой, пока не выработался вкус, и тогда он стал читать выборочно. С чтением добавлялись какие-то дополнительные знания, расширяя так называемую общую культуру. Но общая культура не появляется с количеством прочитанного, как и с получением высшего образования, а идет из глубины, передаваясь из поколения в поколение, как у дворян, скажем, выражаясь прежде всего в умении держаться, говорить, поставить себя соответствующим образом в любой ситуации, не теряя чувства собственного достоинства. Такой культуры у Камышова не было, он сознавал это постоянно и огорчался.

Да и откуда она могла взяться, если прадед его был безграмотным крестьянином, дед был безграмотным крестьянином, отец чудом закончил два класса церковноприходской школы, мать же не умела расписываться даже печатными буквами. Из восьми детей семьи Камышовых он один сумел поступить в институт. Он, Камышов, был интеллигентом в первом поколении. Он мог гордиться этим, а мог и не вспоминать вовсе. Вспоминать, но спокойно.

Деревня, изба, а в ней семья десять человек. В избу зимой приносят народившегося теленка, чтобы не замерз — двор соломенный, холодный. Приносят народившихся ягнят. Слепые в наледи окна. Печь, лавки, стол, деревянная широкая кровать. Керосиновая лампа на стене, ходики. На полу стоит ведерный, только что вынутый из печи русский чугун вареной картошки нечищеной, остывает. Пар подымается к потолку. Основная еда — картошка. Новая рубаха раз в год, на праздники. Обноски. Пальтишко на вате, на вате шапка. Подшитые валенки. В этой одежде ты ходишь за шесть верст в другую деревню, в школу-семилетку, где много позже станешь сам преподавать. Скандалы между родителями. Зло срывается на детях. Ругань, слезы, крик. Много зла, много обид, много слез. Мат, который, вместо французского, ты узнал еще до того, как раскрыл букварь. Какая уж там культура, из каких глубин. Помечтать разве о ней, да что…

Но читателю дела нет до того, как ты рос, чему учился и кто твои родители. Читателю нужна литература — умная, честная, талантливая. И ты должен сочинять умно, честно, талантливо, если называешься писателем. А ежели засомневался в своих силах, остановись и подумай. Сомнения начались давно, в последние годы усилились. А как было радостно вначале. Никаких сомнений — горизонты далеки, небо высоко, земля зелена, воздух чист. Живи, пиши, радуйся…

Школа, институт, прочитанные книги. Личный жизненный опыт. Детство, отрочество, юность, зрелые годы. Отношение к предметам и событиям любого рода. Это и был его запас сил, багаж, на который он опирался. Камышов не знал иностранных языков и стыдился этого. А надо бы владеть хотя бы одним, что абсолютно необходимо. Английским. Испанским или французским. Любым.

С совестью у Камышова было все в порядке, она была в нем. Камышов всегда считал, что в человеке основой всего является совесть. Есть совесть — есть человек, нет совести — нет человека. А уж в литературе она должна присутствовать втройне, и чем выше талант, тем беспокойнее, обостреннее должна быть совесть. Начиная писать десять лет назад первую страницу первой своей работы, задумываясь, решаясь только, Камышов сразу же поставил себе за правило не лгать ни в чем, не приукрашивать, как и не очернять ничего, не опускаясь до сюсюкания, заискивания, не отступать от правды жизни ни на малость, следовать ей, правде жизненной, подавая материал простым и ясным языком. И в этом, в измене правде, его никто не мог упрекнуть. Никто его и не упрекал в этом.

Сколько Камышов ни жил по городам, а мало чем изменился. В привычках, поведении, разговоре сразу угадывался человек деревенский. Но внутренне Камышов постепенно менялся, замечал изменения и радовался им. Если для изучения языков у него не нашлось воли и терпения, то здесь он заставлял себя — год за годом, день за днем — освобождаться от всего дурного, что было в нем от рождения, навязано средой, а это оказалось не простым делом.

Он многое перенял от родителей, от отца прежде всего. Вспыльчивость, бережливость, граничащую со скупостью, некоторую замкнутость, принимаемую окружающими за угрюмость. Мать передала ему доверчивость, способность до слез переживать от всякой лжи, сострадание к чужому горю, любовь к своему краю, природе, крестьянскому труду. Передала голос — глуховатый, протяжно произносящий слова. Научила петь старые песни, заводить квас, солить грибы, топить баню. Она была пониже отца, разговорчивее, проворнее в работе, по силе характера ничуть не уступала отцу.

Родители его были добрые люди, всю жизнь они трудились, а время им выпало трудное, да еще столько детей, и Камышов их ни в чем не винил. Отец характером был сложнее матери, он воевал, вернулся покалеченный, тянулся из последних сил, чтоб не отстать от мужиков, и Камышов простил ему все — вспышки ярости, побои, частую и явную несправедливость, стараясь взять от отца лучшее, что было в нем, а хорошего в нем было все же больше, чем плохого. И лицом Камышов походил на отца своего, и фигурой.

Это было трудным делом — выживать из себя злость, раздражительность, зависть, ревность, хвастовство, честолюбие, себялюбие, жадность, хотя бы это было заложено в тебе в самых малых долях. Изживать, заменяя одним — добром. Это было тяжело, но совершенно необходимо, и он делал это изо дня в день, иной раз через силу, и когда получалось, что вместо вынужденной злой брани он говорил, собравшись, ровную фразу, то ощущал глубокое облегчение, будто отвел и свою, и чужую беду. И тем сильнее была радость от всего.

Но при всем том Камышов оставался обычным человеком, обычным литератором. Было грустно сознавать это по прошествии десяти лет занятий литературой, по прошествии сорока двух лет обыденной жизни, но что оставалось делать. Необходимо было смириться с подобным положением, привыкнуть, не сваливая ни на кого вину. Говорил же когда-то Лермонтов, смеясь, что судьба послала ему общую армейскую наружность. Так и с ним, Камышовым. Обычная внешность, обычный ум, обычные способности. Живи, занимайся, чем тебе угодно — пиши, служи в армии, катай валенки, пой песни…

Было обидно и даже несколько жалко свою персону, но переживания не имели никакого смысла. Камышов успокаивал себя рассуждениями, что, как бы там ни было, он и с его способностями имеет право на существование как литератор. Вон лес. Лес ведь состоит не из одних высоких деревьев. Есть высокие, да. Есть очень высокие — приходится отклоняться назад, поднимая лицо, чтобы увидеть вершину. Это единицы. Другие — пониже чуть. Есть еще более низкие деревья. А там и молодые тонкоствольные тянутся кверху. Следом подлесок, кустарник всякий, по самому низу трава либо мох с карликовой березкой, брусничник. Все вместе называется лесом — хвойным, лиственным ли, значения не имеет. Все растет, не мешая друг другу. Без подлеска — кустарника, молодняка — и лес не лес. Так и в литературе. Пусть он, Камышов, и такие, как он, считаются подлеском. Суждено ли им стать большими деревьями — неизвестно. Вырастут — замечательно. Сломаются от бурь, источенные личинками, заглохнут под широкими кронами рядом стоящих деревьев — что ж, значит, таково было их предназначение. Останутся кустарниками — и это необходимо, это жизнь. Главное — устоять на своих ногах…

Прежде всего в литературной работе Камышов придавал значение языку, считал, что без языка нет настоящего писателя. Начиная читать кого-либо из современных литераторов, Камышов с первой же строки отводил внимание тому, как автор строит фразу, умеет ли он обращаться с русским языком. Если фраза была построена неряшливо, можно было дальше и не читать.

Сам Камышов старался фразу строить точно, чтобы она была правильно развернута, была упругой и гибкой. Складывать абзацы из таких строк, где каждое слово стоит на своем месте, и если вынуть какое-то из них, то не сразу найдешь взамен или же совсем не найдешь. Он так и делал, помня усмешливое выражение по этому поводу одного из любимых своих писателей, что ежели правильно расставить слова, получится хорошая проза. Но мало кто умел теперь правильно расставлять слова.

Камышов никогда не пользовался словарями, ни старыми, ни новыми, очень редко употреблял местные выражения, мало понятные или совсем непонятные широкому читателю, не выдумывал новых слов, что было бы еще хуже, он писал обычным языком, каким говорил сам, каким говорили вокруг него люди, будь то деревня или город, без разницы. Живя теперь постоянно в городе, но оставаясь человеком глубоко деревенским, описывая в основном деревню, Камышов, настраиваясь на очередную работу, вспоминал, как говорили его земляки на Шегарке, таким языком выражались и герои.

Он любил слушать мать, любил слушать, как говорят деревенские бабы — почему-то у баб язык был гораздо богаче, чем у мужиков. Материны подруги, товарки, как они называли себя, бывало, сойдутся вечером, в сумерках уже, усядутся на крылечко или на скамью в ограде возле колодца, разговорятся, уважительно выслушивая одна другую, и каждая говорит по-особому, не спутаешь. Камышов поодаль делает что-нибудь, не обращая внимания на баб, чтобы не смущать их, а сам слушает. Все это откладывалось в нем до поры…

Когда в газетах и в журналах Камышову приходилось встречать статьи о том, что язык надобно беречь, он-де гибнет, чахнет, засоряется и прочее, Камышов ничуть не верил этому и не расстраивался попусту, будучи убежденным, что язык не может погибнуть, или зачахнуть, либо превратиться в сплошной жаргон. Язык сам себя, по мнению Камышова, бережет. Он засоряется, да, но он тут же и очищается, в основе своей оставаясь таким, каким был и пятьдесят, и сто с лишним лет назад. Покуда есть земля и жив на ней человек, будет жив язык, состоящий из множества слов, а уж ты сам смотри, выбирай, какими словами тебе говорить, какими сочинять, каким языком станут выражаться герои твоих произведений.

Споры о языке были, на взгляд Камышова, так же беспредметны, как и споры о том, изжил ли себя роман или не изжил, в равной степени как и рассказ, — время от времени вспыхивали такие дискуссии. Удивительное дело, как они могли изжить себя — и роман, и рассказ, и повесть, хотя повесть в спорах почему-то не упоминалась, — видимо, ее считали самой живучей. Покамест существует литература, думал Камышов, будут присутствовать все жанры — простое дело. Если нет сегодня романа, это вовсе не говорит о том, что он полностью изжил себя. Завтра придет в литературу новый человек, пишущий романы, и роман заново возродится, как и рассказ. Так рассуждал Камышов, не вступая ни в какие споры.

Авторский язык его с годами становился строже, обретая крепость, он, быть может, проигрывал в какой-то степени, теряя цвета, но Камышов делал это сознательно, отжимая влагу, избегая лишних определений, сохраняя цвета в полутонах. В части языка он мог кое с кем потягаться, и не только с ровесниками своими.

Но жил под Москвой в старинном селении писатель, языку произведений которого Камышов не переставал удивляться. Это был единственный, по убеждению Камышова, сейчас литератор, умеющий совершенно свободно обращаться с русским языком. В книжке о многочисленных поездках автора на север было столько света, воздуха, звуков, красок, было столько различных слов, что, читая, Камышов опасался сбоя, но этого не случилось, слова были расставлены по своим местам, ложась в строку, а все вместе это составляло прозу, читать которую было истинным наслаждением. Никакой натужности, никакого насилия над словом и образом, все легко, свободно, просто, естественно. Так хорошо, что вспоминалась старая литература. Камышов всегда вспоминал о старой русской литературе, когда читал прозу этого писателя. Ближе всех был он Камышову.