Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

В солдатском вещевом мешке отца брякала глухо всего одна медаль «За отвагу». Ни других медалей, ни орденов у него не было. Я помнил, как отец собирался на войну, но смутно. А потом все забыл. Просто забыл, маленьким был очень. Отца долго не было. Ко дню возвращения его в деревню мне исполнилось семь лет, а с первого сентября я должен был пойти в школу. Отцу было тридцать пять лет, матери тридцать. Умершей сестре сровнялось бы осенью ровно шесть, она была моложе меня на год, звали сестру Юлей.

Мать выплакалась, вытерла глаза, потуже завязала платок. Народу подле телег было много, никто не расходился. Приехало всего двое — отец и еще один мужик, на протезе, с закрывшимся навсегда левым глазом. Они с отцом случайно встретились на вокзале в Новосибирске. Домой на Шегарку добирались на попутных, от деревни до деревни, несколько дней. Вчера ночевали они во Вдовине.

— Ну что, — сказал отец, — идемте домой.

Попрощался со всеми кивком, и мы пошли от конторы, обычной избы с сенями, крыльцом, где под окнами три высоких старых ветвистых тополя да изгрызенная лошадьми коновязь, вытоптанная трава, упавшие тополевые листья.

Отец передвигался медленно, выбрасывая при каждом шаге вперед костыли — он еще не привык к ним. Мать шла рядом с отцом, рассказывая, а я позади них. В правой руке нес я отцовский вещмешок, в левой держал темный ржаной сухарь, откусывая от него понемногу, вдыхая запах хлеба. Сухарями отец питался дорогой, привез десятка четыре домой, в гостинец. В госпитале после операции запретили ему курить, табак отец отдавал товарищам по палате, а они оставляли отцу от госпитального пайка хлеб, кто сколько мог, говоря: «Суши, Федор, сухари. Разложи кусочки на газету по подоконнику, сами по себе подсохнут. Домой приедешь, ребятишкам привезешь, подкормишь их. Скажи, что от всей палаты нашей сухари».

И стали мы жить втроем. То было нас трое без отца, позже — без отца двое, а теперь трое с отцом. Одного не стало, один добавился. Отец вернулся. А та, кого не стало, уже не вернется.

Как бы заново открывал я для себя отца, заново привыкал к нему. Глядя теперь на белую голову его, на костыли, вспоминал я отца другим совсем — русоволосым, веселым, подвижным. Вот теплый солнечный день, двери сеней и избы раскрыты, вокруг избы свежая росистая зелень — ночью был дождь. Под окнами доцветает черемуха. Значит, весна. Подняв меня на руки, отец ходит по избе от окна к окну, не выпуская из рук, подкидывает меня к потолку, смеется, говорит что-то матери, занятой шитьем. Опять день, но уже летний. Держа меня на коленях, отец сидит на лавке, смотрит в окно, в тихий зеленый переулок, на избы соседей. Мать, присев на корточки, захлестывает на горловине дорожного мешка петлей заплечные лямки. Она собирает отца на войну, но я этого не знаю. Длинные черные волосы матери распущены, она молча плачет. Отец гладит мою голову. Он что-то негромко говорит матери, а мать все плачет.

Затем долгий перерыв в памяти. Порыв, точнее. Сколько времени прошло, что хорошего и плохого случилось за это время, не знаю. Вспоминаю себя снова в зимнюю сумеречную пору. Зима, на дворе мороз, в избе холодно, полумрак, заиндевелые окна. Я сижу на теплой чуть печи, прислонясь спиной к чувалу. Рядом, укрытая отцовской фуфайкой, лежит сестренка Юля. Она хворает. В избе тихо. В голове моей тягучий перекатами звон. Он то затихает, удаляясь, то возникает с новой силой, и тогда голова моя гудит. Видимо, я болен. Мать на работе, на ферме, занята коровами. Мне страшно. Вдруг она не вернется домой, а мы так и будем на печи, забытые всеми. Отец где-то далеко, он на фронте, воюет, это мы знаем от матери. Иногда отец присылает письма. Мать читает их сначала про себя, а после рассказывает нам. Но письма отцовы редки.

Опять звон в голове, то далекий, то близкий, а сумерки все гуще, в избе совсем уже темно. Но вот я слышу в сенях шаги матери по промерзшим доскам пола, дверь открывается, и входит мать — застылая, усталая, закутанная в платки. Сестренка поднимает голову, смотрит на нее долгим взглядом, как бы не узнавая.

— Живы? — спрашивает мать осиплым с мороза голосом и начинает раздеваться.

Зажигает коптилку-пузырек с опущенным в керосин скрученным жгутиком ватным фитилем. Сев на лавку, откинувшись спиной к стене, мать закрывает глаза. Мы слазим с печи, подходим к ней. Мать сажает сестренку на колени, я прислоняюсь к материному боку. Обняв нас одной рукой, второй лаская Юлю, зачесывая ей со лба пальцами волосы, мать тихонечко поет, прижимая нас к себе, покачивая на коленях сестренку.

— Вы козлятушки, вы ребятушки, ваша мама пришла, молочка принесла. Ничего я вам, козлятушки, не принесла, — говорит она.

Голос ее осекается, рвется. Мать отворачивается к заснеженному окну, долго молчит. И мы молчим. Ти-ихо в избе, тихо на улице.

— Ну ладно, — продолжает мать спустя минуту, — делать нечего, раз уж так получается. Захлебнуться бы ему, зверю лютому, — войну затеял. Давайте, ребята, печку быстро растоплять, картошку варить, чай кипятить. Согреемся, поужинаем, чаю попьем да и начнем отцу письмо писать. Пусть он знает, что мы ждем его домой, помним. Кирюша, дрова сухие есть, надери бересты живее, наклади поленьев в печку, — просит она меня. — А ты, Юленька, станешь маме помогать. Мы вдвоем скоренько управимся, правда? Ну-ка давай сюда чайник!..

Зубами отдираю я от поленьев бересту, укладываю, как учила мать, поленья в печку-голландку, подсовываю под поленья бересту, поджигаю, экономя спички, бересту коптилкой, а береста сразу же скручивается трубкой. Тяга сильная, пламя охватывает дрова, в печи начинает гудеть, в избе становится светлее, веселее. Мы сидим с сестренкой возле печи напротив дверцы, греемся, чувствуя тепло, а мать, налив, поставив на плиту чайник, моет в большой алюминиевой миске начищенную картошку.

Сваренную целиком картошку мать вываливает на сковородку, ставит посередине стола. Картошка горячая, парит, пар поднимается к потолку, тает. Еще к ужину мать потолкла пестиком в чугунной ступке пригоршню конопляного семени, высыпала в блюдце. Мы садимся за стол, каждый на свое место, и ужинаем: макаем по очереди картошку в истолоченное конопляное семя, едим, запиваем чаем. Хлеба у нас нет, нет молока. Чай заварен сушеной свеклой, он розоватый и совершенно несладкий. Мы ужинаем, а тени от рук и голов наших двигаются по стене. Коптилка стоит на краю стола.

После ужина мать убирает посуду и готовится писать письмо. Расстелив на столешнице газету, мать кладет на нее вырванный из ученической тетрадки листок бумаги, берет химический карандаш и долго думает, глядя в угол, с чего начать. Затем склоняется над листком, медленно и трудно выводя буквы, а мы с сестрой, притихшие, сидим подле, боясь пошевелиться. Закончив, мать читает нам написанное, и снова лицо ее и голос меняются. Письмо отцу, которого я напрочь позабыл. А Юля его и не помнила совсем.

От отца письма были очень редки, а потом и вовсе перестали приходить. Так прожили мы без отца остаток сорок первого года, и сорок второй, и сорок третий. Зимы были особенно тяжелы. В декабре сорок третьего, перед самым Новым годом, умерла сестренка Юля. Я был привязан к ней и шибко горевал, когда она умерла. Сестричка была такая худенькая, бледненькая и все просила хлеба. А хлеба у нас не было. Юленька понимала, что умрет. Она все понимала. Она просила у матери шепотом: «Мама, если ты дашь мне хлеба, тогда я не умру. Мама, испеки мне лепешечку. Мамочка…»

Мы с сестрой спали на печи, а мать на кровати. С вечера я долго рассказывал Юле сказки, но вот она стала засыпать, повернулась ко мне спиной, я обнял ее, так мы и уснули. Утром я проснулся, сестра была уже холодной. Я испугался и закричал, но матери дома не было, она рано уходила на ферму, затемно еще. Слез с печи, лег на кровать, накрылся с головой дерюгой и проплакал все время, пока мать не вернулась. Потом она ушла снова, привезла на санках гроб и крест. Сестру завернули в кусок розовой материи, что хранилась в сундуке, и положили в гроб. Из материи мать намеревалась сшить весной Юле платье, к весеннему празднику троице, как зазеленеют деревья и зацветут травы.

— Поцелуй Юлю, — сказала мать, — ведь ты ее больше никогда не увидишь. Все, отжилась наша девочка на белом свете…