Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

Ей хочется выйти на берег, на самую крутизну, и закричать во всю силу голоса, чтоб голос ее далеко был слышен окрест: «Эге-ге-ей, люди-и-и! Что же вы спите-е-е?! Вставайте, весна наступила! Хватит вам спа-а-ать! Весна наступила-а-а! Весна-а-а!»

Но она ничего этого не делает, возвращается в избу, не ложась уже, ходит босая по избе по половичкам, замечая в зыбкой темноте, как с минуты на минуту явственней проступают из темноты окна, начинается утро. Вспомнила вдруг, как приятно ей было талым мартовским деньком надеть вместо надоевших валенок сапоги, такие ловкие, легкие против валенок, без платка и шали в распахнутой фуфаечке радостно пробежаться к баньке с ведром в руке, оставляя на снеговой дорожке четкие отпечатки каблуков.

А птицы уже летели, подлетали к Шегарке. Гуси-лебеди, отдохнув ночь, подкормившись на вытаявших косаринских хлебных полосах, отправлялись далее на север, пролетит мимо и северная утка, а скворцы останутся, останутся и синицы, синие или лазоревые, как называют их по деревням. Возможно, те, что прошлым летом выводили и вывелись здесь, а может быть, и совсем другие, а те улетели в иные места — разве ж угадаешь их.

Выйдешь утром, а скворец — вот он, прилетел. Сидит на скворечне, голос пробует. Весь иссиня-черный, остроносый. Милая птица, знакомая с детства. А по проталине, склонив голову, подрагивая длинным хвостом, выискивая что-то в прошлогодней траве, ходит синица, вся такая аккуратная, опрятная, что хочется взять ее в руки. А ласточек пока нет. Вдруг запуржит «на раннюю птицу», посыплет густо с небес снежная крупа, застонет под окнами ветер, взметая снег выше крыши, заполнит до жути мутью снежной все пространство от земли до неба — ничего не видать, ничего не слыхать. И хотя такое случается почти каждый год, а никак не привыкнешь. Заметет заново снегом проталины, полосы, огороды, озяблые птицы прячутся в затишье, и чем питаются тогда они — никто не знает. Жалко птиц. Но недолго держится выпавший снег, день-два — и опять солнце, капель, ручьи, птичьи голоса…

И каждый час тебе в радость, и каждый день — радость, прилет птиц — счастье, а ледоход — стояла бы на берегу с утра до сумерек, смотрела бы не отрываясь, смотрела, как с шорохом, поворачиваясь течением, сшибаясь и ломаясь, вставая на ребро, исчезая на какое-то мгновение в глубине и снова появляясь, плывут от Юрковки, от начала Шегарки, уплывают льдины. Вода, вода, всюду вода. Течет, кроется рябью, отражая солнце в лужах, в лывах. Сине в глазах — синее небо, синие дали, лужи синие против небес.

И как только успокоятся ручьи, спадет вода, не подсохнет еще, нет, просто станет меньше воды, наденет Алена резиновые сапоги и уйдет за деревню в лес — мокрый, голый, сквозной, с крошечными еще твердыми почками на ветвях. Но деревья уже оттаяли, возьми нагни ветку самого хрупкого дерева осины — ветка не сломается, выгибаясь. Оттаял верхний слой земли, и Алена знает, что он живет уже своей жизнью — шевелятся, распрямляясь, стиснутые зимней мерзлотой корни деревьев, сосут из земли нужные соки, сладкие и горькие, гонят их по стволам к кронам, к почкам, чтобы дать им разбухнуть, развернуться листком. Пробивается, прорастает сквозь толщу почвы молодая трава, чтобы скрыть собой старую, полегшую, и зацвести, сделав землю наряднее. Земляные жуки, козявки, личинки, очнувшись, движимые жизнью, рыхлили почву, проделывая в лишь им ведомых направлениях ходы, а крот уже взбугрил землю, оставляя по полянам свежие кучки.

А птицы все летели и летели на Шегарку, каждая в свой срок. В тальниках трещали дрозды, облюбовывая места гнездовий, исчезли куропатки и тетерева, исчезли снегири, державшиеся зиму близ деревни, сороки и вороны, жившие зиму на подворьях, перелетели в глубь березняков и вили гнезда — сороки на низких, ветвистых кустах и деревьях, а вороны на самых вершинах высоких голоствольных берез, с которых широкий открыт обзор.

Как и осенью, Алена не могла обыденными словами пересказать себе состояние свое, но сейчас с нею происходило совсем иное: ее переполнял восторг перед всем происходящим от обновления земли и жизни, столько силы было в ней, желания жить нескончаемо, столько удивления в глазах от знакомого и в то же время нового, что хотелось кричать, смеясь, кричать на весь лес, издавая горлом одни звуки — о-о-о-о, а-а-а-а-а!..

Бродя по лесным дорогам и без дорог, наступая сапогами на длинные безжизненные полегшие стебли прошлогодних трав, Алена все думала и думала, спрашивая себя, не получая ответа. Что же это все-таки такое, наконец, — жизнь? Земля? Откуда она взялась, земля? Кто сделал ее? Кто насадил по ней различные цветы, травы, деревья? Создал озера, реки, моря? Заселил и озера, и реки, и моря рыбами, леса — животными, травы — насекомыми, гадами? Кто такой есть человек, откуда он появился на земле? Зачем он на земле? Зачем его жизнь? Нужен ли он природе? Обойдется ли природа (Алена давно была убеждена, что обойдется) без человека? Или нет? Что он должен сделать на земле, человек? Кто разделил землю на страны, а людей заставил говорить на разных языках, не понимая друг друга? Вот дует ветер, плывут облака, текут реки, времена года сменяются одно другим. Ведь все это не просто так, само по себе, — плывут, текут, растут, меняются, — а слаженно, подчиняясь чему-то. Чему? Кому? Кто управляет всем этим? Уж не бог, конечно, как говорит кто-нибудь (в бога Алена не верила) из старых людей. А кто же тогда управляет? Кому подчиняется земля, жизнь? Зачем она, Алена, появилась на земле, живет? Разве только для того, чтобы есть, спать, работать всякую работу, рожать детей, а после состариться и умереть? Но ведь этого так мало. А что еще? Что еще должна она делать на земле? Если не для этого всего появилась она, то для чего тогда? Что она представляет собой, Алена? В чем состоит душа ее и что такое вообще душа? Человек умирает, а значит, и душа умирает вместе с ним?

Дум было много, но они не утомляли, не раздражали Алену, добавляя и без того печали, как осенью. Напротив, из весеннего леса возвращалась Алена просветленной, веселой и счастливой, только сердце от дум разбухало, кажется, подымаясь куда-то к горлу, как бывает, когда стоишь на крутизне, а глубина темная тянет к себе, тянет, ты заглядываешь туда, отшатываясь тотчас, отходя, но тебя охватывает минутный испуг, скоро исчезающий, потому что ты уже отошел далеко от края. Сама себе Алена отвечала на вопросы просто. Раз все это есть: земля, природа, люди, я — значит, так нужно, так было, так и должно быть всегда, продолжаться. Живите, живи…

А птицы все летели и летели на Шегарку, часть из них — далее, на север, каждая в свой срок, зная, что здесь без них неполна будет жизнь. Блеяли над перелесками, падая с высоты, лесные барашки, прилетели ласточки и стали вить гнезда на матицах скотного двора, ныряя в темный провал дверей, прилетели чибисы, и кулики, и маленькие пташки, названия которым Алена даже не знала. С хлебных полос, не паханных еще, с болот из-за согр доходил в деревню переливчатый крик журавлей, а как-то утром, направляясь с подойником в руке к пригону доить корову, из-за огорода, из молодого березняка, который за одну ночь заволокло легким зеленым дымом, услышала Алена ровное, редкое кукование кукушки, остановилась, загадывая, сколько лет ей осталось жить, и начала считать. Кукушка прокуковала четырнадцать раз и смолкла. Алена подождала, но кукушка молчала.

— Неправда, — смеялась Алена, — я долго буду жить.

Это уже май. Цветет мать-и-мачеха, цветет по краям согр в кочках куриная слепота, поднялись заметно, набирают цветы травы, развернулись листочки на деревьях. Чудо продолжалось. Скоро расцветут огоньки, Аленины любимые цветы, она нарвет их много на ближайшей поляне, любуясь, расставит в банках по столам и подоконникам. Обзеленели травой, камышом и осокой берега Шегарки. Вот и картошку посадили. Радость Алены устоялась, ровное настроение овладело ею. Последние дни мая, подступает лето, а летом ей и совсем будет покойно, хорошо. Весна, лето, до осени далеко…

Отвлекаясь от дум, Алена встала с крыльца, поглядела из-под руки за деревню — не едет ли, не идет ли кто в Жирновку, но никого не было видно. Погожий субботний день сентябрьский подымался в зенит, было уже почти двенадцать часов, и Алена, походив по ограде, сняв с бечевы просохшее белье, поразмыслив, решила не идти сегодня на Косари за шиповником, а начать копать картошку, не дожидаясь мужа, не дожидаясь двадцатого числа. Шиповнику она наберет позже, в последних числах сентября. Чем дольше держится на ветках ягода, тем лучше вызревает, если не вымочит ягоды дождями, тогда он прямо на кустах начинает портиться, чернеть. Шиповнику, рябинки, боярки Алена так или иначе заготовит на зиму, много ли нужно, можно и вообще обойтись, а с картошкой следует поторопиться, ну как внезапно потянут дожди, копайся тогда в грязи — случалось и такое.

Алена взяла два ведра — одно для мелкой картошки, второе для крупной, взяла четырехрожковые вилы с короткими крепкими рожками, вилами этими навоз выбрасывали из скотного двора, и пошла через огород по стежке, в самый дальний край его, к пасеке. Весь огород кругом близ городьбы усажен был в один рядок подсолнухами, и по обе стороны стежки, образуя коридор, подсолнухи росли. Два дня назад Алена ходила по огороду с ножом, с мешком, срезая спелые шляпки подсолнухов, затем выколотила из них в ограде семечки, рассыпав ровным слоем на тесовой крыше по брезенту, просушить. Остались среди будыльев шляпы позднего цвета, недозрелые еще, да те, что выклевали воробьи. Их-то и задевала сейчас Алена плечами, держа вилы в опущенной левой руке, ведра — в правой.

Дойдя до отделяющей огород от пасеки городьбы, за которой в траве стояли ульи, Алена опустила возле городьбы ведра, сама повернулась лицом к огороду, оглядывая его, как бы размышляя, откуда удобнее начинать, а начинать надо было с последнего ряда, за которым она и стояла спиной к городьбе.

С вилами в руках Алена отошла в угол огорода к крайней лунке крайнего ряда, примерилась вилами, отступив чуть от лунки, чтобы не проткнуть рожками картофелину, не поранить ее, оцарапав, надавила на колодку вил правой ногой, глубоко вгоняя рожки в податливую землю, а потом нажала на черенок вил, выворачивая картофельный куст с ботвой, с клубнями, с землей. Это называлось — подкопать ряд. Можно обойтись и без вил, сразу выдергивать ботву из лунки, разгребать лунку руками, выбирая картошку, но бывает, земля затвердеет к концу лета, ногти тут же забьет землей, пальцы быстро устанут, заболят. А с вилами куда как легче, осторожничая, приноровись, редко попадешь рожком в картошину, а ежели и зацепишь какую, то, не жалея, с мелкой откинешь — свиньям.

Так она подкопала десять рядов, а после этого, прислонив к городьбе вилы, без труда уже стала выдергивать из вывороченных лунок ботву, отряхивая ее от земли, картошин, державшихся на тонких белесых корнях, складывая ботву в кучу за спиной, разгребая руками лунки, выбирая картошины, крупные — в одно ведро, мелкие — в другое, высыпая наполненные ведра в два отдельных вороха на чистую, взрыхленную вилами землю.

Огород был сухой, в меру удобрен навозом, ухожен, картошка уродилась добрая, это было видно и по ботве еще в начале августа, когда Алена на выбор тревожила некоторые кусты, добывая по одной-две картошины из каждого куста — варила молодую. Молодая картошка никогда не бывала водянистой, но и не настолько рассыпчатой, чтобы рассыпаться в кастрюле, превращаясь в кашу, она трескалась, оставаясь целою, широкими сахарными трещинами, а тонкая нежная кожица по краям трещин слегка заворачивалась. Молодую картошку обычно варили к ужину, и вкусна же она была с маленькими, свежепосоленными грибками-груздками, с малосольными или свежими огурчиками, с холодной, из погреба, простоквашей.

Приученная матерью с самых ранних лет к разной работе, сначала в избе к венику и тряпке, к плите, к стирке, а позже — к работе на дворе — к огороду, грядкам, работе полевой, и не оттого, что матери тяжело справляться было, нет, исстари велось так — человек жив работой; умея делать все, что необходимо делать женщине-крестьянке, бабе, как выражаются по деревням, делая все добросовестно, выделяла Алена работу и для души, а вся остальная — была обыденной работой, без которой немыслим ни один прожитый день, немыслима вообще жизнь человека деревенского.