— Так, — сказал мужик. — Не слыхал.
— Лет от роду?
— Тридцать два.
— Зрелый возраст, — сказал мужик, чему-то радуясь. — А мне пятьдесят первый, значит... Возраст все-таки... Безработный?
— Безработный...
Стрелочник усмехнулся и снова подмигнул.
— Эта худа, — сказал он. — Ну а ремесло какое понимаешь? Знаешь ли какое ремесло?
— Нет...
— Эта худа, — сказал стрелочник, покачав головой. — Как же это, брат, без рукомесла-то жить? Это, я тебе скажу, немыслимо худа. Человеку нужно непременно понимать рукомесло. Скажем, я — сторож, стрелочник. А теперь, скажем, поперли меня, сокращенье там или что иное... Я от этого, братишка, не пропаду. Я сапоги знаю работать. Буду я работать сапоги — рука сломалась — мне и горюшка никакого. Буду-ка я зубами веревки вить. Вот она какое дело. Как же это можно без рукомесла. Нипочем не можно... Как же существуешь-то?
— Из дворян, — усмехнулся мужик в поддевке. — Кровь у них никакая... Жить не могут. В рельсы ткаются.
Аполлон Перепенчук встал и хотел уйти из будки. Сторож не пустил, сказал:
— Сядь. Я тебя сейчас великолепно устрою.
Он подмигнул мужику в поддевке и сказал:
— Вася, ты бы его присобачил по своему делу. Дело у тебя тихое, каждый понимать может. Что ж безработному человеку гибнуть?
— Пущай, — сказал мужик, застегивая поддевку, — это можно: приходи-ка ты, гражданин, на Благовещенское кладбище. Спроси заведующего. Меня то есть.
— Да пущай он с тобой пойдет, Вася, — сказала баба. — Мало ли что случится.
— А пущай! — сказал мужик, вставая и надевая шапку. — Идем, что ли. Прощайте.
Мужик вышел из будки вместе с Аполлоном Перепенчуком.
Аполлон Семенович Перепенчук вышел в третий и последний период своей жизни — он вступил в должность нештатного могильщика. Почти год Аполлон Семенович проработал на Благовещенском кладбище. Он снова чрезвычайно переменился.
Он ходил теперь в желтых обмотках, в полупальто, с медной бляхой на груди — № 3. От спокойного, бездумного лица его веяло тихим блаженством. Все морщины, пятна, угри и веснушки исчезли с его лица. Нос принял прежнюю форму. И только глаза порою пристально и не мигая останавливались на одном предмете, на одной точке этого предмета, ничего больше не видя и не замечая.