— Скажу, скажу, — закивала Мария Николаевна.
Посреди стола стояла чугунная сковорода с целой картошкой в сале со шкварками. Из миски выглядывали ровные соленые огурцы и гладкие, распертые газом помидоры. Мать доставала огурцы и, тем более помидоры, последний месяц скупо: засолка кончалась и нужно было протянуть как-то до нового урожая.
Мать пристроила меня возле Марии Николаевны.
— Что же ты его на угол сажаешь? Не женится, — пошутила тетя Нина. — А мы его от угла поближе ко мне. У меня кавалера нет, так он мне за кавалера будет. Хочешь быть моим кавалером, а, Вов? — весело сказала тетя Нина.
— Не хочу, — буркнул я.
— Ишь, какой злой, — засмеялась тетя Нина.
— Тебе картошку разогреть? — опросила мать. — А то сало застыло.
— Не надо, я так буду.
И я с жадностью накинулся на картошку с солеными помидорами. Мать принесла мне аккуратный ломтик хлеба.
— Завтра возьмешь карточки и пораньше займешь очередь за хлебом, — приказала мать.
— Вов, помнишь, в эвакуации у нас заяц ручной был? — спросила Мария Николаевна. — Такой был понятливый.
— Ой, тетя Маня, никогда не забуду, — живо откликнулась мать. — Бывало, мы за стол, и он на табуретку — прыг. Мы и ждем, что будет дальше. Сами едим, а ему не даем. Так он как начнет лапами по столу колотить, как барабанщик, да быстро так — есть просит.
Я зайца помнил. Его поймал в огороде конюх Игнатьич, добрый старик в драной шапкеушанке и фуфайке, с неухоженной бородой, к которой всегда прилипали крошки махорки, и принес мне. Зайцу кто-то перебил лапу, и он с трудом передвигался, совершая редкие, неуклюжие прыжки, очевидно, доставлявшие ему боль. Зайца мы выходили, Я помню, как я, тогда еще бессознательно, держал руки над раной зайца, а он особым чутьем животного ощущал исцеляющую силу, исходящую от моих рук, и доверчиво подставлял мне больную лапу.
Заяц к нам быстро привык и стал совсем ручным, Потом он облюбовал место в закутке, где стояла корова Марии Николаевны, подружился с ней и шастал по закутку, совершенно не опасаясь ее копыт, и, конечно, корова однажды наступила на него. Я ревел, меня утешали, а потом тот же конюх Игнатьич сделал из моего зайца чучело, которое мы поставили на комод.
— Жалко было зайца. Мы к нему так привыкли. А как Вовка по нему убивался. Больно было глядеть.
Мария Николаевна сочувственно покачала головой, а я недовольно насупился. Зачем при людях такое?
— Тетя Мань, а помнишь, как ты плясала под Рождество? — вспомнила мать. Лицо ее оживилось, и она сразу помолодела, словно сошла с той фотокарточки, где была шестнадцатилетней, и которую я так любил.
— Ой, Нин, — глаза матери озорно блеснули. — Ты б посмотрела. Игнатьич играет на рожке, а тетя Маня встает, а ноги-то, как тумбы. Ее и тогда ревматизм мучил, еле ходила, помню, всё сырую картошку ела. А здесь разошлась и как медведь: топтоп, топтоп, то одной ногой, то другой, да еще платочком взмахнет тудасюда, тудасюда. Мы с Вовкой так и покатились от смеха.
— На то и праздник. Надо ж вас было развеселить. Сидят, носы повесили, вотвот разревутся, — с неловкой улыбкой, словно оправдываясь, сказала Мария Николаевна.
— Хорошо жили! — похвалилась мать, — Голодно, тяжело, иной раз свет не мил, хоть волком вой, а тетя Маня, бывало, подойдет: