Студент

22
18
20
22
24
26
28
30

— Поехали, жених, — разноголосо отозвались девушки, и на голову парня посыпались шутки. И когда машина тронулась, затянули студенческую: «С деревьев листья облетают, ёксель-моксель…»

Глава 3

Что такое ностальгия. Маршак и «Слово о полку Игореве». «Бродвей» и его обитатели. Незадачливый декламатор. В кафе. Алина и француз. «Guadeamus igitur».

Я всегда любил это тревожащее до замирания души возвращение домой после долгого отсутствия. Три недели для меня — это долго. Так случалось, когда я приезжал домой после смены в пионерском лагере. Месяц, а кажется не был дома целый год. Смотришь, будто век не видел домов и улиц города, в котором прожил уже немало лет, а своих пацанов встречаешь так, будто вообще уже не чаял увидеться с ними.

Мы часто говорим о любви к Родине, имея в виду Россию, но забываем, что эта любовь начинается с привязанности к тем местам, где ты родился и провел детство. Но только с годами начинаешь понимать, что такое ностальгия и соглашаться с Генрихом Сенкевичем, когда он писал: «Грусть, тоска по Родине владеет главным образом теми, кто почему-либо не может вернуться в родные края. Но порой приступам ее подвергаются те, для которых возвращение — вопрос собственного желания. Поводом может быть: восход или заход солнца, напоминающий зори в родных местах; какой-нибудь перелив в песне, в котором еле уловимо проскользнет знакомый напев; купа деревьев, напоминающая лесок возле родной деревушки — и готово! Сердце охватывает огромная неодолимая тоска, и ты вдруг чувствуешь себя листком, оторванным от далекого, милого дерева. В такие минуты человек либо возвращается, либо, если у него есть хоть немного воображения, творит».

Ну, до той ностальгии, о которой говорил Сенкевич, мне еще было далеко, и это позже меня захватят ощущения, которыми «болел» большой писатель, но на подсознательном уровне, я думаю, всем знакома та тоска, о которой он говорит. Только мы выражаемся проще: «Я скучаю по чему-то и по кому-то».

Воображения, о котором говорил Сенкевич, у меня было достаточно, правда, я не «творил», но к литературе меня тянуло, и я пробовал заниматься переводами стихотворений английских поэтов, находя их в антологиях. Кажется, что-то даже получалось, и я, обнаглев, тихо спорил с Маршаком, считая, что он нарушил размер, например, в стихотворении Роберта Бернса. У Маршака: «Любовь, как роза красная цветёт в моем саду. Любовь моя — как песенка, с которой в путь иду». А у Бернса-то: «O, my love is like a red, red rose, that`s newly sprung in June. O, my love is like a melody, that`s sweetly played in tune». И я переводил так, как мне казалось более точным: «О, любовь, ты прекрасна, как роза, заалевшая поздней весной! О, любовь, ты, как арфы звуки, зазвеневшие светлой струной!»

Я думаю, простит мне покойный Самуил Яковлевича мою самонадеянность, ибо и сам я уже устыдился этого…

Мы встречались вечером следующего дня в городском парке. Я оставался в своей группе один юноша на девять девиц, а на всем факультете учились три человека мужского пола, если не считать меня. Но меня приняли в компанию старших безоговорочно, несмотря на инцидент с ножом. Меня зауважали за стихи, которых я знал достаточно, а когда однажды стал читать на память «Слово о полку Игореве» в прозаическом переводе Ивана Новикова, об инциденте забыли, как о некоем недоразумении, которое со мной случилось, но мне не свойственном. Кстати я мог прочитать и несколько частей оригинального старославянского текста. Не знаю, зачем мне понадобилось знать наизусть, например, «Слово о полку Игореве» в оригинале, но меня завораживала музыка старославянских слов: «Не лепо ли ны бяшеть, братие, начатии старымо словесы трудных повестий о полку Игореве, Игоря Святеславлича! Начати же ся той песни по былинам сего времени, а не по замышлению бояню!» Тем более что тексты как-то сами укладывались в голове.

По дороге в парк, на Ленинской, которую молодежь называла Бродвеем, я встретил Юрку Богданова в светлом распахнутом плаще и в узких до щиколоток брюках, из-под которых выглядывали красные носки. На голове сидела светло-коричневая фетровая шляпа, чуть сдвинутая набок.

— Не боишься, что брючки дружинники подрежут? — усмехнулся я, оглядывая Юркин прикид. — Они теперь с ножницами ходят.

— Всем не подрежут, — отмахнулся Юрка. — Резалка отвалится.

— Рэму подрезали, — напомнил я.

Рэм, самый модный парень на Бродвее, ходил с тростью, где-то доставал яркие галстуки с пальмами, носки самой немыслимой расцветки; пиджаки, которые он носил на пару размеров больше, свисали с плеч, но делали фигуру значительной. Чаще вместо галстука Рэм носил бабочку, а на голове вместо обычной стрижки под бокс красовался взбитый и набриолиненный кок. Смуглость лица и смоляного цвета волосы придавали Рэму романтичности и какого-то заграничного шика.

— Рэм — идейный стиляга и фарцовщик, а я просто дозировано следую моде, потому как убежден, что в человеке все должно быть прекрасно, — ничуть не рисуясь, сказал Юрка. — Да и не все дружинники придурки, — добавил он.

— Ага, а Линду остригли умные, — не согласился я.

— Линду остригли в милиции, а дружинники только привели ее туда, — заступился за дружинников Юрка. — А ты знаешь хоть, за что?

— Знаю, — сказал я. — Но это не дает никому права измываться над человеком, тем более женщиной.

— Шлюхой! — презрительно бросил Юрка.

— А шлюха — не человек?