История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ольрих, Ольрих! Не надо развешивать уши перед всяким дураком и бездельником. Да, верно, я — прусский офицер — ну, и что из того? По рождению, я — польский дворянин, и чтобы ты уж знал всю мою подноготную, зовут меня Иоганн Маркони.[112] До сих пор ты называл меня господином лейтенантом. Однако именно из-за этих неучей обращайся-ка теперь ко мне «ваша милость»! А впрочем, не горюй и приободрись: слово дворянина — будет у тебя все в порядке, если ты и впредь останешься честным малым. Сделать тебя солдатом? Нет, клянусь душою, нет! Ведь я мог бы уже тебя заполучить! Твои дорогие земляки собирались тебя продать за пару жалких луидоров. Но для такого дела ты оказался немного недомерком. С таким ростом мы в солдаты еще не берем, и я выбрал для тебя кое-что получше.

«Ну, — подумал я, — в таком случае ни мне, ни моему карману ничто не грозит. Ах, мой добрый хозяин! Он вполне мог бы уже меня заграбастать... Но каковы пройдохи! Меня? Продать? Чума на них! Теперь попадись только мне кто-нибудь из них, — я живо заткну ему глотку! Каково! И какой же благородный человек этот господин Маркони! И к тому же такой добрый!»

Короче говоря, с той минуты я верил каждому его слову, как Евангелию.

XL

О, МАТЕРИ, МАТЕРИ!

Вскоре Маркони отправился в Роттвейль на Неккаре,[113] что в полусутках езды от Шафгаузена. Я должен был сопровождать его в крытой бричке.

В жизни своей не сиживал я в таком экипаже. Кучер помчался по городу в гору, к Швабским воротам, да так, что только грохот стоял. Мне казалось, что еще миг — и мы опрокинемся, и мне хотелось схватиться за любую стенку. Маркони помирал от хохота:

— Да не выпадешь ты, Ольрих! Будь смелее!

Я, однако, быстро обвыкся и получил и от езды в экипаже, и вообще от всего этого путешествия немалое удовольствие.

А между тем именно в это самое время случилось одно неприятное для меня происшествие. Через несколько дней после нашего отъезда, приехала в Шафгаузен моя матушка, и поскольку хозяин гостиницы не мог сказать ей, ни когда мы воротимся, ни куда и по какой дороге мы поехали, она была вынуждена отправиться домой, так и не повидав свое милое дитя. Она привезла мне мой Новый Завет и несколько сорочек и поручила хозяину гостиницы переслать их мне, если, паче чаяния, я больше не вернусь в Шафгаузен.

О, добрая моя матушка! Это была маленькая расплата за ее неверие; она не верила, что отец меня повидал, и хотела своими глазами взглянуть на меня, чтобы убедиться в этом. Совершенно безутешная, обливаясь слезами, пустилась она из Шафгаузена в обратный путь.

Об этом мне написал вскоре, по ее просьбе, господин школьный учитель Амбюль из Ваттвиля,[114] прибавив, что она, матушка, лишившись надежды увидеть меня когда-либо, посылает мне свое последнее «прости» и свое материнское благословение. Это было прекрасное письмо, и оно глубоко меня тронуло. Среди прочего там сообщалось, что когда до моих родных мест дошел слух, будто меня увозят за море,[115] мои младшие сестрички готовы были продать все свои бедные платьица, чтобы выкупить меня, да и матушка — вместе с ними.

Всех их, сестер и братьев, было в доме девятеро.[116] Можно было бы решить, что этого вполне достаточно. Однако настоящая мать не захочет терять ни единого дитяти, потому что все они — свои. И действительно, всего за три недели до этого она лежала в родах и, едва поднявшись, отправилась ко мне в Шафгаузен. О, матери, матери!

XLI

ТУДА-СЮДА, СЮДА-ТУДА

Как только мы, прибыв в Роттвейль, остановились в гостинице «Под арбалетом», мой хозяин сообщил в Шафгаузен о своем местонахождении, с тем чтобы его вахмистры,[117] если они наберут рекрутов, посылали бы их сюда. Вскоре пришел ответ. При нем находился подарок моей матушки, письмо господина Амбюля и — я так и подпрыгнул — конвертик от Анхен. Он был уже вскрыт, потому что в нем должен был лежать цюрихский гульден[118] в виде привета мне, и оный теперь отсутствовал. Да что за печаль! Нежности плутовки в письмеце меня с лихвой за все вознаградили. Сразу же составленные обстоятельные мои ответы на эти письма теперь уже не припомнить. К тому же письмо к Анхен было длинным, как водяной волос.[119]

В Роттвейле на этот раз мы задержались ненадолго и, возвратившись в милый Шафгаузен, стали делать время от времени короткие выезды в Диссенгофен, Штейн-на-Рейне,[120] Фрауэнфельд и т. д. Каждую неделю спускались к нам погонщики вьючных лошадей[121] из Токкенбурга. Мне было приятно видеть их уже просто потому, что это были мои земляки. И я всегда радовался, как только заслышу бубенцы их лошадок. Я постарался познакомиться с ними поближе и передавал через них пару раз письма и маленькие презенты для своей милой и для своих братьев и сестер, но ответа не получил ни разу. Я не знал, что и думать. В третий раз попросил я одного малого постараться доставить все по назначению. Он уставился на сверток, наморщил лоб и не говорил ни «да», ни «нет». Тогда я дал ему бацен.

— Ладно, ладно — произнес тут мой славный земляк. — Доставлю, так уж и быть, куда надо.

И вправду, довольно скоро пришли, как положено, уведомления о вручении. Прежние же мои письма и посылки наверняка, как говорится, уплыли в Голландию.[122]

В Шафгаузене стояли тогда по разным гостиницам пятеро прусских офицеров-вербовщиков. Каждый день один из них устраивал для остальных стол. Через каждые пять дней наступала и наша очередь. Это обходилось нам в один луидор, на который можно было, впрочем, попить и бургундского, и шампанского[123] вдоволь. Но спустя недолгое время пришлось вербовку бросить. Пронесся слух, что якобы какому-то молодцу родом из Шафгаузена, отслужившему в Пруссии все положенные годы, никак не удается получить отставку. Словом, всем офицерам пришлось собирать вещички и искать пристанище в других местах.