История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

Короче говоря, самое время было убираться из города. Стали прощаться. Мариана приготовила для меня прелестный букетик из дорогих искусственных цветов и подарила его мне со слезами, а я принял его, прослезившись не менее. И вот — прощай, Роттвейль, приятный, мирный городок! Вы, любезные, веротерпимые католические патеры и вы горожане! Как вольготно чувствовал я себя на ваших задушевных, братских пирушках! Прощайте же и вы, добрые крестьяне, чьим беседам о повседневных делах я с такой охотой внимал в нашей гостинице по базарным дням и чей разъезд на осликах по домам наблюдал с таким удовольствием! Как вкусны были молоко и яйца, которыми вы потчевали меня под вашей соломенной кровлею! Как весело было мне на ваших прекрасных лугах, над которыми Маркони дюжинами подстреливал поющих жаворонков, к моей самой искренней жалости! Как я радовался всякий раз, когда хозяин мой давал мне возможность побродить по вашим глинистым лесам, вдоль прелестных берегов Неккара, вверх и вниз по течению реки, причем мне было велено высматривать зайцев, а я охотнее слушал птиц и шелест ветра в верхушках елей! И еще раз прощай, Роттвейль, милое, дорогое мне гнездышко! Ах, вероятно, навеки!

Много видел я с той поры городов, обширнее в десять раз и в двадцать раз опрятнее и красивее тебя! Однако пусть ты был мал и по уши в навозе, для меня ты был в десять и двадцать раз милее их всех! Адью, Марианхен! Сердечное тебе спасибо за твою искреннюю, хотя и не заслуженную мною любовь! Адью, Себастиан Ципфель, милый, добрый хозяин «Арбалета» и уютной мельницы при нем! Будьте благополучны все, все!

XLIV

ПУТЕШЕСТВИЕ В БЕРЛИН

Итак, 15 марта 1756 года отправились мы с Божьей помощью — вахмистры Гевель, Крюгер, Лаброт, я и Камински — со всеми пожитками и, исключая последнего, с полной выкладкой прочь из Роттвейля. Марианхен пришила свой букетик мне на шляпу и всплакнула. Я сунул ей в ладонь монету в девять баценов и сам чуть не заплакал от тоски. Потому что, хотя я и решился на это путешествие и не ждал от него большого зла, на сердце у меня было как-то необычно тяжело, а отчего — непонятно. Виноват ли был в этом Роттвейль или виновата Марианхен, или то, что путешествовал я без моего хозяина, или же то, что расстояние, отделяющее меня от родины и от Анхен, все росло и росло, — я написал своим домашним последнее «прости», — или же, как я полагаю, все это вместе взятое? Маркони дал мне на дорогу двадцать флоринов. Если понадобится еще, сказал он, Гевель мне одолжит. Он похлопал меня по плечу:

— Храни тебя Бог, сынок, милый, милый мой Ольрих, на всех путях твоих! Скоро увидимся в Берлине.

Слова эти он произнес с глубокой грустью: сердце у него было несомненно доброе.

В первый день мы провели в пути семь часов, добираясь до городка Эбингена[144] по большей части плохими дорогами, по грязи и снегу. На второй день шли до Обермаркта[145] девять часов. В первом из городков сделали привал в кабачке «У серны», во втором — теперь уж не припомню — у какого зверя.[146] Там и там ели только всухомятку, а пили невесть что. На третий вечер, пройдя опять девять часов, пришли в Ульм.

На третий день дали себя знать дорожные невзгоды. На ногах появились волдыри, и самочувствие было прескверное.

От городка Эгны мы проехали кусок пути на крестьянском возу, и всем известная жестокая тряска этой фуры подействовала, особенно на меня, самым отвратительным образом. Когда мы слезли с воза неподалеку от Ульма, перед глазами у меня плыли черно-синие круги. Я опустился наземь.

— Ради всего святого, — говорю, — не могу больше! Лучше оставьте меня здесь, на дороге.

Некий милосердный самаритянин[147] посадил меня на свою неоседланную клячу, на которой я и доехал до самого города, но так уморился, что не мог ни стоять, ни шагу ступить.

В Ульме мы остановились в «Орле» и провели там наш первый день отдыха. Спутники мои обновили свои старые сердечные привязанности, а я предпочел побездельничать. В этом городе я видел похоронную процессию, которая очень мне понравилась. Толпа женщин была одета во все белое с головы до ног.

На пятый день мы прошагали до Генгена семь часов. В день шестой — до Нёрдлингена[148] опять семь часов, и там устроили второй привал.

У Гевеля имелась в тамошнем кабачке «У дикого человека» милашка Лизель. Она хорошо играла на цитре, а он под цитру распевал песенки. Ничего другого ни об этом месте, ни об остальных, через которые мы прошли, рассказать не могу. Обычно приходили мы в сумерках, усталые и полусонные, а рано поутру пускались в дальнейший путь. Как тут что-нибудь заметишь или разглядишь!

«Боже правый! — думалось мне часто. — Скорее бы добраться до места! В жизни своей никогда больше не отважусь на такое долгое путешествие!»

Камински — это был, как я уже мимоходом отметил, веселый поляк, могучий, как дуб, ноги — что два столпа, и шагал он мощно, как слон. Лаброт тоже был отличный ходок. Зато Крюгер, Гевель и я были на ноги слабоваты, и вскоре нам раз в неделю непременно потребовалось чинить обувь и менять подошвы.

На восьмой день добрались мы за восемь часов ходьбы до Гонценгаузена.[149] А около полудня увидали, что по полю семенит к нам Гевелева Лизель. Бедняжка все время поспешала за ним разными дорогами, ни за что не соглашаясь повернуть обратно и желая оставаться при нем хотя бы до очередного нашего ночлега.

Девятый день — до Швальбаха восемь часов; десятый — через Нюрнберг до Байерсдорфа девять часов; одиннадцатый — до Тропаха[150] десять часов; двенадцатый — через Барейт до Бернига[151] семь часов; тринадцатый — до Гофа восемь часов; четырнадцатый — до Шлеца[152] семь часов.

Здесь мы снова остановились на отдых и как раз вовремя. После Гонценгаузена мы ни разу не спали в нормальной постели, а только лишь на жалкой соломе, если еще и повезет. И вообще, хоть мы и просаживали уйму золотых, жизнь была незавидной: почти все время — скверная погода и чаще всего — ужасные дороги. Крюгер и Лаброт все дни напролет не скупились на ругань и проклятия. Гевель, напротив, человек воспитанный и мягкий, неустанно подбадривал нас и призывал к терпению.