История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

LVIII

О, МИЛЫЕ МОИ МЕСТА РОДНЫЕ!

Дальше возиться с этим малым было мне недосуг, потому что, оказавшись в такой близости от родины, я горел нетерпением попасть туда. Итак, 26-го октября рано утром начал я свой самый последний переход и понесся, словно серна, по каменистой дороге, не жалея ног, а картина встречи с родителями, братьями и сестрами и с милой заменяла мне до поры до времени еду и питье.

Когда же я, подходя все ближе и ближе к дорогому моему Ваттвейлю, одолел наконец живописный холм, с которого совсем близко внизу можно было видеть колокольню его церкви, вся душа моя затрепетала, и крупные слезы градом покатились по щекам. «О, желанное мое, благословенное место! Вот я и воротился к тебе, и больше никому и никогда нас не разлучить!» — так повторял я мысленно сто раз, скатываясь что было духу с холма, и не уставал благодарить Божье Провидение, каковое хоть и не чудесным образом, однако с великим тщанием уберегло меня от столь многих опасностей.

На мосту, что перед Ваттвейлем, со мною заговорил старый мой знакомец Гемперле, которому еще до моего ухода была известна моя любовная история. Первыми его словами были:

— Эй! А знаешь, Анна-то твоя уже продана. Кого она осчастливила, так это твоего двоюродного братца Михеля. Имеется уже и ребеночек.

Эта весть пронзила меня до мозга костей, однако перед вестником несчастья я и вида не подал.

— Ладно, чего уж там, — ответил я. — Что было, то прошло!

И вправду, к своему великому удивлению, я быстро успокоился и про себя подумал: «Ну, что ж! Не ждал я такого от нее, но если уж так вышло, — что будешь делать! Пусть милуется со своим Михелем!» И поспешил к своему двору.

Стоял хороший осенний вечер. Войдя в комнату (ни отца, ни матушки не было дома), я быстро понял, что никто из моих братьев и сестер не узнает меня и что их немало напугал небывалый вид что-то им говорившего прусского солдата при полной амуниции — за плечами ранец, на лоб надвинут косматый кивер, густые усы. Младшие затряслись от страха, а старший схватился за вилы... да и был таков. А мне как раз и не хотелось, чтобы меня узнали, пока родители не вернутся.

Наконец пришла матушка. Я попросил у нее ночлега. Она никак не могла решиться: мужа нету дома и т.п. Тут я не мог более сдерживаться, схватил ее за руку и сказал:

— Матушка, а матушка! Разве ты совсем не узнаешь меня?

И какой же разразился громкий крик радости малых и больших, пополам со слезами, потом пошли объятия, ощупывание и оглядывание, вопросы и ответы, и не было предела счастью. Каждый хотел рассказать, чего он только ни делал, чего ни передумал, чтобы возвратить меня домой. Так, например, старшая из моих сестер[229] собиралась продать свое воскресное платье и на эти деньги вызволить меня. Между тем появился отец, которого пришлось вызывать из какого-то отдаленного места. У доброго моего батюшки тоже побежали по щекам слезы:

— Ах! Здравствуй, здравствуй, сынок! Слава Богу, что ты воротился здоровым, теперь вся моя поросль снова при мне. И хотя мы люди бедные, потрудимся — и хлеба пока хватит.

Сердце мое разгорелось светлым огнем и ощутило, сколь велико счастье, когда приносишь радость многим, в особенности — родным людям. В тот же вечер я начал свои рассказы и еще несколько вечеров продолжал рассказывать свою историю, не упуская ни единой мелочи. И все время я чувствовал в сердце необычайную радость!

Через несколько дней явился Бахман, получил, как уже говорилось, свой талер и подтвердил мои рассказы. По воскресеньям с утра я начищал все свои бляшки, как в Берлине перед церковным парадом. Все знакомые меня приветствовали, остальные глазели на меня, как будто на какого-нибудь турка. Здоровалась со мною и — не моя теперь, а Михелева, братца двоюродного, — Анна, держась при этом довольно смело и даже не краснея. Я отвечал ей насмешливо и сухо.

Некоторое время спустя я, впрочем, побывал у нее, потому что она просила мне передать, что хочет поговорить со мною наедине. Она стала, было, холодно оправдываться, — что она-де полагала меня утраченным навеки, что Михелю удалось ее провести и прочее. Она даже предложила сделаться моей свахою. Однако я учтиво поблагодарил ее да и ушел.

LIX

НАДО С ЧЕГО-ТО НАЧИНАТЬ

Копать не могу, просить стыжусь.[230] — Нет! О хлебе насущном я и прежде не заботился, да и теперь не более того. Просто я подумал: «Вот и стал ты опять у своего отца нахлебником; придется тебе заново учиться работать». Но как я заметил, — батюшка мой пребывал относительно меня в некотором замешательстве и, наверное, применял ко мне те слова, что стоят выше, в заглавии, хотя и не произносил их вслух.