Побывал он в летнем своем блуждании и в Орле, и у Павла Протасова, дяди муратовских барышень (тот его подбодрял, в деле брака сочувствовал).
В конце концов, 9 июня Жуковский оказался в Муратове.
Что Екатерина Афанасьевна приветствовала брак Воейкова со Светланою еще понятно. Гораздо удивительней — Маша и Жуковский одобряли его. Оба искренно, глубоко любили Светлану, оба толкали ее на несчастный шаг. Оба поняли поздно и каялись в пустой след. У обоих ошибка, по-видимому, шла от неверной оценки Воейкова — вина Жуковского больше. Со своим голубым туманом в глазах он и накануне свадьбы мог еще обнимать Воейкова, целовать его, плакать, давать «слово в братстве». Братство! Все тургеневско-кайсаровское еще владело им, сладостные слова мешали видеть. Что же сказать о Маше, которая вся была в возвышенных книгах, религии, смирении и на все смотрела глазами Базиля?
Из-за безденежья свадьбу не раз откладывали. Наконец, Жуковский продал именьице свое и все отдал Светлане в приданое — денег не пожалел (жизнь его вся под этим знаком: ему Бог посылает сколько надо и он раздает тоже сколько надо).
14 июля Светлану с Воейковым обвенчали. Жуковский присутствовал, конечно. В церкви вдруг грусть напала на него. Защемило в душе. Не уголок ли будущего проглянул сквозь торжество таинства? «Мне казалось сомнительным ее счастие, сердце мое было стеснено и никогда так не поразили меня слова „Отче наш“ и вся эта молитва».
Для него самого эта свадьба тоже была переломом. К сердечным его делам будто и не имела отношения, все же нечто определила. В Муратове он не остался. Уехал к Авдотье Киреевской, в чудное Долбино, Екатерине же Афанасьевне написал длинное и возвышенное письмо. В нем закрепляется новое его положение: теперь разговора о браке нет. Привязанность к Маше он сохранит навсегда. Счастия быть для него не может, жить надо и без счастия. Он так и надеется. Маша, как была ему другом, так и останется и навсегда будет его благодетельницей, как и была. С Екатериной Афанасьевной он, может быть, скоро увидится. Но с семьей ее и Муратовым, «моим настоящим отечеством», расстается навсегда.
Осень проводит в Долбине, под Лихвином. Там дети Киреевской, там над бюро у него висит «милый ангел», а в «шифоньере» Машины волосы, рядом же хозяйкина печатка с вырезанным на ней четверолистником. Тут он — хоть и путник сейчас, как всегда в жизни — но поэт и дому истинный друг. Авдотья Киреевская тоже его не выдаст.
Долбина этого никто бы не знал, если б не тут изживал горести сердце своего Жуковский.
Здесь он много писал. Золотая, одинокая осень в старинном доме, с уютом, любовию семьи, прогулками по пустеющим полям, лесам звонким, отдающим охотничий рог и гон гончих… — чем не поэзия и благодать? Одного нет, очень важного: счастия. Маша вдали.
Но не зря вел он ее годами в духе религии и искусства. Теперь, в горький для нее час, она свое горе принимает с великим смирением, а его тихо, упорно толкает к творчеству. Да, он поэт. Пусть идет горним путем. «Tu me prometteras de t"occuper beaucoup, Basile, tes compositions feront ma gloire et mon bonheur»[55]. Ее мучило, что истории с ней отвлекали его от искусства. Но вот теперь да не будет так. Он свободен и одинок — все для поэзии.
На него призыв действовал животворно. Да вообще горе животворило, не подавляло. То, чего Маша хотела от него, получалось: никогда столько он не писал, как в осенние эти месяцы в Долбине. И тотчас проступает в нем всегдашняя любовь к порядку, расписаниям. Надо приобрести полное понятие о религии — для этого чтение Священного Писания, книг моралистов, размышления, заметки. Но и непрестанные упражнения в прозе («каждый день две или три страницы»). Стихи тоже обязательно. В том же роде распоряжения и для самой Маши — чтобы и она жила если не художнической, то духовно-нравственной жизнью.
В половине сентября особенное обстоятельство его подбодрило: Екатерина Афанасьевна согласилась, чтобы он поехал с ними в Дерпт (куда назначен Воейков). Только
Литературе осень в Долбине, напряженная, со сменой воодушевления и тоски, вся в остроте, на высоких нотах, дала много. Никогда столько он не писал. Исполнял ли расписание свое или не исполнял, но как раз тут дал ряд произведений первой линии, и довольно крупных: «Ахилл», «Варвик», «Эльвина и Эдвин», «Алина и Альсим», «Эолова арфа», «Теон и Эсхин».
Пронзителен для него мотив разлуки. Всюду проходит он теперь. Два сердца влекутся друг к другу — их разлучают. Смерть, веянье красоты и поэзии, стон арфы Арминиевой, повешенной певцом на дереве — в арфе звенит его душа — этим питается сейчас писание Жуковского. Над «Эоловой арфой» пролито было читателями море слез — плакать или не плакать зависит от характера, но баллада настолько, действительно, трогательна, так «легкозвонна», певуча, нежна и духовна, написана такими блестяще перемежающимися строками разного размера, что и сейчас вся поет и вся говорит во славу вечной, неумирающей любви.
«Теон и Эсхин» не менее знаменит. Может быть, даже более. Это спокойнее, не так рыдательно, дальше от ткани жизни тогдашнего Жуковского, но источник все тот же. Примирение, приятие жизни — со всеми горестями ее: для Жуковского тема основная, зрелым художником зрело выраженная. С детства и навсегда засели в нас прославленные стихи:
«Для сердца прошедшее вечно» — заповедь эта проходит через всю его жизнь. Осень же долбинская и написанное в ней (под благорасположением Дуни Киреевской, истинного друга) есть истинное подтверждение того, как для художника полезна скорбь. Высота изживания скорби у Жуковского особенная: ни с кем несравнимая.
Богатство же натуры проявилось еще в том, что рядом с «Эоловой арфой» написал он в Долбине и кучу стишков шутливых, для альбомов, писем — разное умещалось в нем одновременно (как бы жило в слоях души на разной глубине).
Он вступил теперь в самую острую полосу бытия своего художнического, как и в самую значительную полосу жизни. Странно связалось это с Воейковым. И замечательно разнство-вание судеб их.
Воейков получил кафедру, уезжал в Дерпт с молодой и блистательной женой. Все ему удавалось. В семье он считался божком, в Дерпте должен был основать прочное и устроенное гнездо.
Жуковский после ряда просьб отброшен презрительно, не без унизительности. Временами ему запрещается даже бывать в доме, который для него все. Близкие его уезжают в Дерпт. Он деревню свою для них продал. Отнята надежда на брак и на счастие, он бездомен, куда ему, собственно, преклонить главу кроме, как — временно — к Долбину. Он разбит по всей линии.