Петер Каменцинд. Под колесом. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер

22
18
20
22
24
26
28
30

Ханс ускорил шаги. Он толком не знал, доволен ли, собственно говоря, нет ли; в мастерской ему понравилось, только вот он так устал, так ужасно устал.

А на пороге дома, когда он уже радовался, что сядет и поест, ему вдруг невольно вспомнилась Эмма. Хотя за все утро он ни разу о ней не подумал. Он медленно поднялся к себе в комнату, бросился на кровать и застонал от муки. Хотел заплакать, но глаза остались сухими. И снова безнадежно отдался гложущей тоске. Голова болела от бури чувств, горло больно сжималось от сдавленных рыданий.

Обед был сущей пыткой. Ему пришлось держать ответ перед отцом, рассказывать и терпеть всякие мелкие шуточки, поскольку папенька пребывал в добром расположении духа. Как только отобедали, Ханс выбежал в сад и четверть часа провел там на солнце в полудреме, пока не настала пора возвращаться в мастерскую.

Еще утром на ладонях возникли красные мозоли, теперь они прямо-таки горели, а вечером так вздулись, что он ни к чему не мог прикоснуться, не испытывая боли. А перед окончанием рабочего дня ему вдобавок пришлось под руководством Августа прибрать всю мастерскую.

В субботу стало совсем худо. Ладони жгло огнем, мозоли обернулись большими пузырями. Мастер был в дурном настроении и по малейшему поводу бранился. Август, правда, утешал, что мозоли поболят лишь несколько дней, потом руки огрубеют и перестанут его донимать, но Ханс чувствовал себя смертельно несчастным, весь день косился на часы и безнадежно скоблил свою шестеренку.

Вечером, во время уборки, Август шепотом сообщил, что завтра с несколькими товарищами пойдет в Билах, там они повеселятся на всю катушку, и Ханс непременно должен составить им компанию. Он зайдет за ним в два часа. Ханс согласился, хотя предпочел бы в воскресенье отлежаться дома, он устал и чувствовал себя прескверно. Дома старая Анна дала ему мазь для стертых рук, уже в восемь он лег спать и проснулся поздно, так что пришлось поторопиться, чтобы пойти с отцом в церковь.

За обедом он завел речь об Августе и о том, что хотел бы сегодня погулять с ним. Отец не возражал, даже подарил ему пятьдесят пфеннигов, только велел к ужину быть дома.

Ханс не спеша шел по улицам, залитым солнечным светом, и впервые за много месяцев радовался воскресному дню. Когда трудовые дни с черными руками и усталыми членами остались позади, и улица была радостнее, и солнце веселее, и все вообще красивее и праздничнее. Теперь он понимал мясников и кожевников, пекарей и кузнецов, с величественно-веселым видом сидевших на солнышке возле своих домов, и уже не смотрел на них как на жалких простаков. Провожал взглядом рабочих, подмастерьев и учеников, которые шеренгами прогуливались или шли в трактир, в шляпах, надетых слегка набекрень, в белых воротничках и чистом выходном платье. По большей части, хотя и не всегда, ремесленники оставались в своем кругу: шорники с шорниками, каменщики с каменщиками держались вместе и блюли честь своего сословия, причем слесари были среди них первейшим цехом, а среди слесарей главенствовали механики. Во всем этом сквозило что-то родное и близкое, пусть даже в чем-то немного наивное и смешное, но, так или иначе, здесь таились краса и гордость ремесла, которые поныне знаменуют нечто радостное и дельное, отбрасывая толику своего блеска и на самого жалкого портняжку.

Перед домом Шулера гордо и спокойно стояли молодые механики, кивая прохожим и болтая между собой, и, пожалуй, нельзя было не заметить, что они составляют надежную компанию и в чужаках не нуждаются, в том числе и на воскресных развлечениях.

Ханс тоже это чувствовал и радовался, что он один из них. Но все же чуточку побаивался запланированного воскресного развлечения, поскольку уже знал, что в жизненных усладах механики любят размах. Глядишь, и танцевать станут. Ханс танцевать пока не умел, однако в остальном намеревался, по возможности, не отставать и, если потребуется, даже рискнуть на небольшое похмелье. Он не привык пить много пива, да и в куренье мог, без ущерба и позора, разве что осторожно осилить одну сигару.

Август, охваченный радостным праздничным волнением, поздоровался с ним. Рассказал, что старший подмастерье с ними не пойдет, зато к ним присоединился коллега из другой мастерской, так что, во всяком случае, их будет четверо, а этого довольно, чтоб растормошить всю деревню. Пива каждый может пить нынче сколько хочет, он платит за всех. Он угостил Ханса сигарой, и все четверо не спеша двинулись в путь, медленно и гордо шагали по городу и только на Липовой площади ускорили шаг, чтобы вовремя добраться до Билаха! Речная гладь искрилась синевой, золотом и белизной, сквозь почти совсем опавшие клены и акации городских аллей сияло теплом мягкое октябрьское солнце, высокое небо безоблачно голубело над головой. Осенний день выдался тихий, прозрачный и погожий, когда красота минувшего лета наполняет ласковый воздух, словно безмятежное, улыбчивое воспоминание, когда дети забывают, какая теперь пора, и принимаются искать цветы, а старики мудрым взором глядят в окно или с лавочки возле дома в небесную высь, оттого что мнится им, будто милые сердцу воспоминания не только нынешнего года, но всей их ушедшей жизни зримо витают в ясной голубизне. Молодые же в добром настроении славят чудесный день сообразно своим талантам и характеру, питейными либо бойцовскими приношениями, песнями либо танцами, застольями либо грандиозными потасовками, ведь повсюду напекли свежих фруктовых пирогов, повсюду бродит в погребе молодой сидр или вино, а скрипка либо гармоника играет возле трактиров и на липовых площадях во славу последних прекрасных дней года, приглашая к танцам, и песням, и любовным играм.

Молодые парни быстро шагали по дороге. Ханс с беззаботным видом курил сигару и сам удивлялся, что она была ему в удовольствие. Подмастерье рассказывал о своих странствиях, и никого не сердило, что он отчаянно бахвалился; так уж принято. Даже самый скромный ремесленный подмастерье, коли имеет работу и уверен в отсутствии свидетелей, рассказывает о своих странствиях приподнятым, прямо-таки сказочным тоном. Ведь чарующая поэзия жизни молодых ремесленников – всенародное достояние, она отыскивает в любой отдельной жизни традиционные давние приключения, пересочиняет и украшает их заново, и любой бродяга, принимаясь рассказывать, несет в себе как частицу бессмертного Уленшпигеля, так и частицу бессмертного босяка.

– Ну так вот, побывал я тогда во Франкфурте, ох, черт возьми, житуха там – грех жаловаться! Я вам вроде еще не рассказывал, как один богатый торгаш, козел прилизанный, надумал жениться на дочке моего мастера, а она дала ему от ворот поворот, потому как я был ей куда милее, цельных четыре месяца она была моей зазнобой, и не повздорь я со стариком, то сидел бы там сейчас его зятем.

Дальше он поведал, как мастер, мерзавец, хотел его поколотить, душегуб этакий, и однажды впрямь осмелел и поднял на него руку, он же ни слова не сказал, только взмахнул кузнечным молотом, да так глянул на старикана, что тот сразу молчком убрался подальше, голова-то дороже, а после письменно известил его об увольнении, трус хренов. Еще он рассказал о большой потасовке в Оффенбурге, когда трое слесарей, в том числе и он, до полусмерти отмутузили семерых фабричных, – кто будет в Оффенбурге, пускай спросит у долговязого Шорша, тот до сих пор там и своими глазами все тогда видал.

Все это сообщалось холодным, жестким тоном, но с большим внутренним пылом и удовлетворением, и всяк с глубокой радостью слушал и решал про себя позднее тоже как-нибудь рассказать эту историю, в другом месте и в другой компании. Ведь каждый слесарь приударял, бывало, за дочкой своего мастера, и однажды пошел на злодея-мастера с молотом, и однажды здорово отмутузил семерых фабричных. Происходит эта история то в баденской земле, то в Гессене или в Швейцарии, вместо молота бывает то напилок, то раскаленная поковка, а вместо фабричных – пекари или портные, но сами истории неизменно давнишние, и слушают их всегда охотно, ведь они добрые, старые и делают цеху честь. Впрочем, это отнюдь не означает, будто среди странствующих подмастерьев не встречаются по сей день подлинные гении приключений или гении выдумки, что, по сути, одно и то же. Август был особенно увлечен и доволен. Все время смеялся и поддакивал, чувствуя себя уже почти что подмастерьем и с презрительным видом знатока выпуская в золотистый воздух табачный дым. А рассказчик продолжал разыгрывать свою роль, поскольку почитал за благо представить свое участие в этой вылазке как добродушную снисходительность, ведь вообще-то в воскресный день подмастерью не след водить компанию с учениками и, пожалуй, стыдно помогать парнишке пропивать его гроши. По тракту они уже одолели изрядное расстояние вниз по реке; теперь пришла пора выбрать либо проселок, идущий в гору плавной дугой, либо крутую пешую тропу, которая зато вдвое короче. Выбрали проселок, хоть он и был длинный и пыльный. Пешие тропы годятся для будней и для гуляющих господ; народ же, особенно по воскресным дням, любит проселочную дорогу, поэзия которой для него еще не утратилась. Взбираться по крутым тропам в самый раз для крестьян или для городских любителей природы, это работа или спорт, но не развлечение для народа. То ли дело проселок, где удобно идти и вести разговор, где бережешь сапоги и выходное платье, где видишь повозки и лошадей, встречаешь и обгоняешь других гуляющих, примечаешь нарядных девушек и кучки поющих парней, где вдогонку тебе летят шутки, на которые ты со смехом отвечаешь, где можно постоять-побалакать, а коли ты холостяк, то и припустить вдогонку за девушками да посмеяться или вечерком разобраться с добрыми товарищами в личных неприязнях и все уладить словом и делом!

Словом, они зашагали по проезжей дороге, что широкой дугой тихо-спокойно шла в гору, как человек, у которого вдоволь времени и который не любит понапрасну потеть. Подмастерье снял пиджак и нес его на палке за плечом, вместо рассказов он теперь принялся насвистывать, весьма лихо и жизнерадостно, и насвистывал целый час, пока они не добрались до Билаха. По пути Хансу досталось несколько колкостей, которые не сильно его обидели, хотя Август отпарировал на них запальчивее, чем ответил бы он сам. И вот уж перед ними Билах.

Деревня с красными черепичными и серебристо-серыми соломенными крышами расположилась среди осенних плодовых деревьев, за которыми высился темный горный лес.

Молодые люди заспорили, в какой трактир пойти. В «Якоре» было самое лучшее пиво, в «Лебеде» – отменные пироги, а в «Остром уголке» дочка у хозяина – красавица. В конце концов, Август настоял на «Якоре» и, подмигнув, добавил, что кружечка-другая никому не помешает, а «Острый уголок» никуда не убежит, туда можно и попозже заглянуть. Все согласились, и они направились в деревню, мимо скотных дворов, мимо заставленных геранями низких крестьянских окошек, прямиком в «Якорь», чья золотая вывеска, сверкая на солнце, манила за округлыми кронами двух молодых каштанов. К большому сожалению подмастерья, которому непременно хотелось сидеть под крышей, зал трактира оказался переполнен, пришлось устроиться в саду.

В понимании своих посетителей «Якорь» был заведением изысканным, то бишь не старым крестьянским трактиром, а современной кирпичной постройкой с непомерным множеством окон, со стульями вместо лавок и уймой разноцветных жестяных рекламных табличек, мало того, подавальщица там одевалась по-городскому, а хозяина никто не видал без пиджака, всегда только в полном коричневом костюме, сшитом по последней моде. Вообще-то он давно разорился, однако ж взял у главного кредитора, крупного пивовара, в аренду свой собственный дом и с тех пор сделался еще изысканнее. Сад состоял из одной-единственной акации и высокого проволочного забора, который успел до половины обрасти диким виноградом.

– Ваше здоровье, народ! – вскричал подмастерье, чокаясь с остальными тремя. И чтобы покрасоваться, одним глотком осушил кружку.