Соперник разъярился. Для Сюнкити возникшее решение уже означало победу. Он беспрепятственно нанёс несколько ударов по животу в белой рубашке — с удовольствием ощутил руками плоть, наслаждался тем, что есть куда бить. Эта человеческая плоть была идеальной мишенью, совершенством. От ударов рабочий упал на колени.
Ещё один сбежал.
Тем временем Нацуо проскользнул на водительское сиденье и завёл мотор. Кёко с Осаму и Сюнкити забрались внутрь, машина тронулась, они быстро пересекли мост Рэймэйбаси и влились в плотный поток, тянущийся по кварталам Цукисимы. Нацуо сам поражался тому, как хорошо вёл.
Какое-то время Сюнкити боролся с неприятным осадком, оставшимся после драки; ему казалось, будто тело всё ещё напряжено. Но вскоре принцип — не размышлять — заглушил эти ощущения.
Сюнкити запретил себе выпивать и курить. Драки и женщины обрушиваются на человека со стороны, с этим ничего не поделаешь. Однако стоиком был не только Сюнкити. В доме Кёко собирались мужчины разных профессий и характеров, но в каждом было что-то от стоика. И у Осаму. И у Нацуо. Даже у Сугимото Сэйитиро — у него это проявлялось по-особому. Излишне стыдясь страданий и заблуждений юности, они приучили себя не говорить о таком и стали стоиками высшей пробы. Они жили, стиснув зубы. С довольными лицами. Они должны были показать, что не верят, будто в их мире существуют несчастье и страдание. Обязаны были притворяться незнающими.
Машина ехала к дому Кёко в восточном квартале Синаномати.[4]
Почему-то бывают дома, где обычно собираются мужчины. Открытый двор наводил на мысли о публичном доме. Здесь можно было шутить о чём угодно, нести любой вздор. И к тому же выпить даром. Ведь каждый приносил и оставлял здесь спиртное. Можно было смотреть телевизор, можно — играть в маджонг, приходить и уходить когда вздумается. Вещи в доме были общими: если кто-то приезжал на машине, ею свободно могли пользоваться все.
Явись отец Кёко привидением в этот дом, посетители привели бы его в ужас. Сама Кёко, не признающая сословных рамок, судила о людях по их привлекательности и принимала у себя дома гостей независимо от их социального статуса. Никто не мог сравниться с ней в преданности делу разрушения традиций. Она не читала нужных газет и тем не менее превратила свой дом в кладезь современных течений. Сколько она ни ждала, предубеждения не коснулись её души, и она, полагая это своего рода болезнью, смирилась.
Подобно тому как люди, выросшие на чистом деревенском воздухе, подвержены инфекциям, Кёко заразилась идеями, которые вошли в моду после войны. И хотя кто-то от них излечивался, она не вылечилась. Она навсегда решила для себя, что анархия — нормальное состояние. Она смеялась, когда слышала, что её ругают за аморальность, считая, что эта клевета стара как мир, но не заметила, что и в этом стала ультрасовременной.
Худощавая Кёко унаследовала от отца красоту, в которой проглядывали китайские черты. Слишком тонкие губы иногда портили лицо, но ощущение, что они внутри полные и тёплые, контрастировало с их внешней холодностью и смягчало её. Ей очень шла европейская одежда для зрелых женщин, а летом были к лицу яркие платья без рукавов и с открытыми плечами. Она никогда не носила корсет, только пользовалась обволакивающими её духами.
Кёко признавала неограниченную свободу других. Обожала отсутствие порядка и стала большим стоиком, чем остальные. Подобно врачу, который боится своих способностей к диагнозу и старается не пользоваться ими, она слишком хорошо знала о своей привлекательности, но не испытывала желания опробовать её результаты. Кёко любила щегольнуть ею, но на том и останавливалась. Тихо радовалась, когда её осуждали за распущенность, что было несущественно, и получала огромное удовольствие, когда люди принимали её за официантку или девушку из дансинга, склонную к неприличному поведению.
Неверные суждения о ней составляли предмет гордости Кёко. Целый день она говорила исключительно о внешних событиях, а внутренний мир считала чем-то незначительным, не заслуживающим внимания. Неиссякаемым источником счастья для Кёко были случаи, когда молодые люди, влюблявшиеся в неё, примирялись с её холодностью и находили утешение с женщиной попроще.
Она не любила птиц, не любила собак и кошек — вместо этого питала неутолимый интерес к людям. У неё, своенравной единственной дочери, жившей с семьёй в родительском доме, был муж, страстный любитель собак. Собаки отчасти стали причиной их супружества и в конечном счёте — причиной расставания. Кёко, оставив у себя дочь Масако, выставила мужа, а вместе с ним семь собак — немецких овчарок и догов — и постепенно избавилась от пропитавшего дом запаха псины. Он был для неё как вонь от презираемого всеми грязного мужчины.
У Кёко были странные убеждения. Она избегала встреч с супружескими и любовными парами. Мужчины обычно заглядывались на Кёко. И она до боли чувствовала, что мужчина изо всех сил сдерживается, желая её больше жены или любовницы. Её в мужчинах привлекали именно эти страдальческие взоры. У мужа такого взгляда не было. Вдобавок его склонности были сродни её собственным: он просто наслаждался взглядами, полными подавленной страсти, потому, наверное, и обожал эту кучу собак. О-о! Стоит только подумать об этом, сразу бросает в дрожь. Только вообразить…
Дом Кёко прилепился к склону холма, и сразу за воротами открывался обширный двор. На станции Синаномати внизу сновали электрички, небо вдали, повторяясь, перечёркивали две рощи: одна вокруг храма Мэйдзи, вторая — напротив него, у дворца Омия, резиденции вдовствующей императрицы. Наступил сезон цветения, но сакуры в этом пейзаже почти не было: лишь среди тёмной зелени рощи вокруг усыпальницы в храме раскинуло ветви, осыпанные, как и положено, цветами, гигантское дерево. С другой стороны взор привлекали неяркие вечнозелёные деревья, чьи стволы устремлялись ввысь: сквозь веер их переплетённых ветвей просвечивало сумеречное небо.
В небе над рощами порой появлялись стаи ворон, — казалось, будто там рассыпали зёрнышки кунжута. Кёко с детства наблюдала за этими стаями. Вороны над храмом Мэйдзи, вороны над усыпальницей, вороны над дворцом Омия… В окрестностях хватало мест, где они сидели. Птицы появлялись и на балконе в гостиной. Однако чёрные точки, которыми виделась тесно сбившаяся вдалеке стая, вдруг рассыпались в разные стороны и исчезали — это оставляло в детском сердце неясную тревогу. Кёко в одиночестве часто следила за ними: только подумаешь, что птицы исчезли, как они появляются снова. Разом взорвавшее тишину в кроне ближайшего дерева карканье рассекает небо…
Сейчас Кёко об этом забыла, но восьмилетняя Масако, которую нередко оставляли одну, наблюдала за воронами с балкона.
Сразу за воротами европейского типа находился двор с садом, слева — дом в европейском стиле, дальше слева — маленький японский домик на одну семью. Машину на узкой дороге перед воротами было не поставить, поэтому парковались все во дворе, перед лестницей европейского дома.
Нацуо вошёл во двор и был сражён редкой красотой сумеречного неба над рощей вокруг дворца Омия. Он оставил всех при входе, а сам вернулся полюбоваться этим зрелищем. Все знали немногословный, мягкий, спокойный характер Нацуо, поэтому не интересовались без особой причины, чем он занят. Вернись, не входя в дом, к воротам кто-то другой, понадобился бы предлог. По меньшей мере не обошлось бы без вопроса: «Куда это ты?» Нацуо же никто не стал спрашивать.
Нацуо чудом миновали жизненные невзгоды, с которыми обычно сталкивается впечатлительный человек. Раньше не возникало конфликта между его впечатлительностью, с одной стороны, и внешним миром, чужими людьми или обществом — с другой. Она, словно карманный воришка, незаметно для всех просто влезла с улицы в любимую им кондитерскую. Нацуо ни разу по-настоящему не страдал и постоянно ощущал, что ему этого недостаёт.