Одна в мужской компании

22
18
20
22
24
26
28
30

Я была не в силах вымолвить ни слова. До сих пор мы с папой говорили о нашем еврействе только один-единственный раз. Воспоминание об этом разговоре всплыло в памяти так живо и отчетливо, словно я опять перенеслась в тот день. Мне было, наверное, лет восемь, и я уже несколько часов сидела под папиным письменным столом, репетируя с куклами танцевальный номер. Я обожала устраивать театр в этом темном уединенном местечке — под украшенным затейливой резьбой секретером. Вдруг я вспомнила, что мамы, которая всегда была рядом, готовая появиться из-за угла в любой момент, особенно когда мне этого не хотелось, сегодня весь день не было видно. Вместо того чтобы обрадоваться неожиданной свободе от ежедневного распорядка — свободе, благодаря которой мне и было позволено так долго играть, — я до смерти перепугалась. А вдруг с ней случилось что-то страшное?

Я выскочила из кабинета и увидела папу — он сидел у камина в гостиной и с весьма довольным видом попыхивал трубкой. Его спокойствие неприятно резануло меня. Почему он не беспокоится?

— Где она? — завопила я с порога.

Он поднял от газеты встревоженные глаза.

— В чем дело, Хеди? Кто — она?

— Как кто? Мама! Она куда-то пропала.

— А-а-а. Не волнуйся. Она пошла на шиву в дом родителей фрау Штайн.

Я знала, что у фрау Штайн, жившей через три дома от нас, недавно умер отец, но что значит «пошла на шиву»? Это было похоже на слово из какого-то экзотического наречия.

— Как это? — спросила я и сморщила нос в «неприличной», как сказала бы мама, гримасе. Но ее рядом не было, а папа никогда не ругал меня из-за такой ерунды.

— Когда умирает еврей, семья устраивает по нему траур — принимает в его доме гостей с соболезнованиями. Это и есть шива.

— Значит, Штайны — евреи?

Это слово я изредка слышала от родителей, но не знала толком, что оно значит. Я понимала только, что все люди делятся на две части — евреев и не евреев. Когда я произносила это слово вслух, то чувствовала себя совсем взрослой.

В ответ на мой вопрос папа приподнял брови, и глаза у него как-то незнакомо округлились. Это было похоже на удивление, но я никогда не видела, чтобы мой вечно невозмутимый папа чему-то удивлялся.

— Да, Хеди. Они евреи. И мы тоже.

Я хотела спросить еще что-то о том, что это значит — быть евреем, — но тут хлопнула входная дверь. Из прихожей донесся знакомый стук маминых каблуков, и мы с папой переглянулись. Время вопросов вышло. С этого момента я знала, к какой категории относится наша семья, но совсем не понимала, что подразумевает для нас принадлежность к ней.

Нынешний, второй по счету разговор с папой о нашем еврействе стал первым подробным обсуждением этой темы, и хотя за эти годы я и приобрела кое-какие приблизительные познания об иудаизме, его слова привели меня в ужас. До сих пор, когда я читала в газетах обо всех этих актах насилия, мне казалось, что они направлены против каких-то совсем других евреев, что наследие моих предков, от которого я так далека, никак меня с ними не связывает. Теперь я уже не была в этом уверена.

— Нам есть чего бояться, папа?

Должно быть, страх отразился у меня на лице: он тут же взял меня за руки и стал успокаивать.

— Я слишком уж разоткровенничался о своих тревогах, Хеди. Во что выльется эта смута, никто не знает. Но если кто-то и сможет тебя защитить, так это Фридрих Мандль. Может быть, рядом с ним тебе будет спокойно в эти неспокойные времена.

Глава девятая