Жрица Изиды

22
18
20
22
24
26
28
30

Эти смелые речи восхищали Омбриция. Они заставляли трепетать неведомые источники в твердой скале его сердца. Быть может, он не стал бы прислушиваться к этим новым словам, если бы мощная гармоничность их не льстила его гордости. Он уже видел себя посвященным, пророком, магом, могущественнее всех императоров мира. Он устрашал толпу своим обаянием, воля его венчала и развенчивала цезарей. Но мысли Омбриция приняли иное течение, отношение его совершенно изменилось, когда Мемнон приступил ко второй части тайной науки. Человек и род человеческий имеют не только земную историю, они имеют историю космическую, охватывающую периоды их существования до и после этой жизни. Каким образом произошла душа человеческая от божества? Путем какого ряда падений и восхождений достигла она своего теперешнего состояния? Каковы ее скитания в мире после каждой смерти? По какому неизбежному закону принуждена она воплощаться вновь после каждого пребывания возле домашних иниев и созидающих богов? Каковы условия ее конечного освобождения, ее возвращения, в полном озарении и могуществе, в свое божественное отечество? Мемнон дал только несколько кратких намеков на эту грозную и величественную Одиссею человеческой Психеи, тоскующей по Психее божественной, стараясь лишь найти нить, связывающую эти различные существования, и общий закон, управляющий ими. Он прибавил, впрочем, что по этому поводу Омбриций получит более подробные сведения в Элевсине и что для того чтобы составить себе приблизительное представление о необъятных тайнах преджизненного и послежизненного существования, необходимо мало-помалу учиться проникать в них самому. Но это достигается на последних ступенях посвящения.

При первых же шагах учителя в небесной истории Психеи Омбриций испытал чувство беспокойства и головокружения. Несмотря на то, что это учение о многообразном и постепенном бессмертии выходило из вершин сознания и из божественного центра вселенной, оно внушало трибуну скрытое отвращение. Слушая Мемнона, он испытывал ощущение, какое переживает континентальный житель, увлеченный против воли смелыми моряками в бурное безбрежное море. Внутренние ли очи его не хотели раскрыться или же его удерживала инстинктивная боязнь перед неизвестным? Вскоре смущение сменилось бунтом. Узость его ума, трусливость его души облеклись в шлем гордости, чтобы скрыть свою истинную сущность от его омраченного сознания. Разум его отказывался принять эти дерзкие гипотезы, которые ему выдавали за непреложные истины, не представляя никаких осязательных доказательств. Гордость его возмущалась при мысли о том, что он существовал под иными формами и еще много раз должен изменить свое тело и сознание. Что представляет собою это учение, отрывающее человека от твердой земли чувств, чтобы бросить его в бездну неизвестностей? По какому праву этот надменный жрец грозит исторгнуть душу трибуна из его здорового тела, чтобы бросить ее в пространство? И стоит ли это мнимое небо осязаемых радостей земли? Лучше, говорил он себе, прожить одну жизнь со всей напряженной страстностью и не найти в конце ее ничего, быть совершенно уничтоженным, нежели скитаться призрачной тенью сквозь столько существований, будучи гонимым какою-то неведомой силой!

Присутствие Альционы, появившейся, наконец, в полукруглом покое, только усилило его раздражение. Она не отходила от женщин и девушек, окружавших ее стеной нежности и благоговения. Заключенная в их кругу, она казалась ему чужою. Трибун и иерофантида обменивались лишь беглыми взглядами. Порой она обращала к нему влажный и мерцающий взор. Но чаще глаза ее заволакивались какою-то холодностью, и душа Альционы уносилась вдаль. Тайна этой души, в которую он не мог проникнуть, тревожила его еще больше тайны вещей. Поведение Альционы на последних уроках Мемнона только углубило разделявшую их пропасть. В то время как Омбриций все более и более восставал против высказываемых иерофантом идей, иерофантида с наслаждением возносилась на эти недоступные высоты. Она парила там как птица, носимая ветром. Голоса юношей и девушек, предшествуя и сопровождая слова учителя, раздавались под сводами ларария вместе с звуками теорбы и лиры. Это были старинные гимны, заклинания богов, сохранившиеся из орфических времен. Доверчивые души певцов устремлялись к невидимым силам, их выразительные жесты, вибрирующие голоса и сияющие лица, казалось, черпали новые силы в мировой душе, но сердце Омбриция ожесточалось и закрывалось все больше и больше. Его возмущали эти восторги, эти радости, которых он не разделял, вызывали в нем гнев. И в довершение унижения, Альциона, казалось, забыла о нем. Сидя на цоколе Музы, колена которой она обнимала, бледная, как мрамор, к которому прислонялась ее голова, она была близка к экстазу.

В такой позе Альциона присутствовала на последнем уроке иерофанта. Мемнон описывал счастье души, достигшей конца своих странствований и превращений и из божественной обители своей одним взглядом обнимающей свое космическое странствование. В этот день в полукруглом покое находились только трое. Посредине Мемнон, налево Альциона, направо Гельвидия, держащая на коленях лиру из слоновой кости. Жрец Изиды закончил свою речь следующими словами: «Слова человеческие не могут описать картины, развертывающейся перед преображенной душой в этой обители, о которой я говорил вам. Но сокровенное искусство неоднократно пыталось изобразить их. В пояснение Слова Гермеса, прорицательница прочтет нам Песнь божественной Психеи». С этими словами Мемнон отошел от алтаря и сел в перистиле, рядом с Гельвидием.

Альциона как бы очнулась от сна, приковавшего ее к статуе Полигимнии, и медленно отделилась от ее холодного мрамора. Как бы в забытьи, она подошла к алтарю и бросила несколько крупинок ладана на тлеющий под пеплом огонь. Ярко взвилось оживленное пламя. Тогда иерофантида подняла голову в венке из нарциссов и глубоким голосом, под аккорды лиры, на которой играла Гельвидия, прочитала таинственный гимн.

Я дочь богов и сестра гениев. С вершины моего светила Я видела, как хор их Поднимался и опускался в мирах От надира до зенита, От зенита до надира Свет! Гармония! Наука и любовь переполняют мое сердце. Трепетно и лучезарно, Как звезда, во мне Блещет дивное воспоминание… Никто не может отнять у меня бессмертного венца! Темные силы, призраки ада, Мрачные бездны, бесчисленные века, Что грозили поглотить меня, Отныне вы надо мной бессильны! Вы проходите, я остаюсь Вы падаете, я возникаю… Я — вечное желание, Я — вечное воспоминание, Я — божественная Психея!

Последние аккорды лиры еще звучали, сопровождая широкий жест иерофантиды… Все следили в душе за продолжением ее слов, как за кристальными кругами, оставляемыми лебедем на лазурной волне, но вдруг волнение, охватившее юные души присутствующих, прорвалось в страстных возгласах: «Слава Мемнону! Слава нашей Альционе!»

— Честь и слава обоим! — сказал Гельвидий, поднося жрице букет цветов.

Она взяла их, улыбаясь, склонилась над Гельвидией и поцеловала ее, как бы стыдясь своей дерзости и чувствуя себя снова слабой женщиной после того, как изображала божественную Психею. Вместо ответа Гельвидия пригладила золотистые волосы девушки и нежно прижала ее пылающую голову к своей пышной груди, покрыв поцелуями ее лоб, по которому струились капли испарины, вызванной вдохновением.

* * *

Все с шумом поднялись со своих мест. Омбриций, безмолвный и неподвижный, продолжал сидеть. Мозг его кипел, сердце сковало ледяным кольцом. Он напоминал охотничью собаку, видящую, как жаворонок поднимается с борозды и взвивается ввысь, куда она за ним не может последовать. Преисполненный глухого раздражения против этих восторгов, которых он не мог понять и находил нелепыми, он сердился на всех и на все: на Мемнона, на его учение, на его учеников и даже на иерофантиду. И все же, сверхъестественная красота Альционы возбуждала до высшей степени все скрытые желания его существа своим непреодолимым очарованием. Но он находил, что только он один имеет права на нее и что у него отнимают с трудом приобретенное сокровище. Самозабвение есть сущность великой любви и воодушевления. Эти два высоких свойства, самые могущественные из всех, всегда будут казаться безумием тем, кто не способен погрузиться в чужую душу или раствориться в Боге.

Альциона осталась одна возле статуи Полигимнии, перебирая пальцами сплетенную из лавров гирлянду, висевшую на ее цоколе. Казалось, что она ждет Омбриция. Он подошел к ней.

— Вот уже три месяца, — сказал он, — как я не говорил с тобой, Альциона! Я почти не видал тебя, и только твой далекий взгляд изредка говорил мне, что ты еще не забыла меня. Ты блуждала в иных мирах, далеко от меня, в каких-то недоступных небесах… Сегодня твоя дивная песнь привела меня в отчаяние… Я теряю почву в этих беспредельных пространствах. У меня нет крыльев, чтобы следовать за божественной Психеей. Венок из нарциссов, красующийся на твоей голове, язвит и оскорбляет меня… Эти цветы, Альциона, неприкосновенны, как звезды!

Альциона во время этой речи стояла с опущенными глазами. Теперь она подняла веки и с изумлением взглянула на трибуна, как будто не узнавая его. Потом на тонких губах ее появилась бесконечно нежная улыбка. Она сняла венок из нарциссов и сказала, протягивая его Омбрицию:

— Я сорвала эти нарциссы, покрытые свежей росой раннего утра. Я хотела бы так же сорвать твою душу, чтобы поднести ее в дар Изиде. Вдохни аромат их венчиков… Что он говорит твоей душе?

Омбриций взял в руки венок и стал влюбленно вдыхать опьяняющий аромат его перламутровых звезд с желтыми сердцевинками. Он смотрел то на нарциссы, то на улыбающуюся иерофантиду. Но вдруг отдал ей венок.

— Что говорит мне этот аромат?.. — воскликнул он. — Что я люблю тебя, как безумный, ты же не любишь меня!

Она обняла его нежным и бесконечно сострадательным взглядом:

— Я не люблю тебя? Разве ты забыл мою клятву у фонтана с лотосами?

— Если бы ты любила меня, — сказал Омбриций, — ты постаралась бы снизойти до меня, иначе я не смогу достигнуть тебя… Я никогда не смогу подняться так высоко!.. Ах, если бы ты меня любила, если бы ты меня любила, ты отдала бы мне твой венок сейчас… сейчас!

Альциона вздрогнула от испуга. Она прижала обе руки к груди, как бы пытаясь удержать нахлынувшее на нее волнение. Затем с выражением бесконечной нежности прижала к губам венок нарциссов и, как бы почерпнув в этом прикосновении внезапное вдохновение, сказала более спокойным голосом:

— Эти цветы будут принадлежать тебе, Омбриций, потому что я вся принадлежу тебе… — Потом, сияющая, гордым движением она возложила венок на мраморное чело Полигимнии и прибавила: — Мы поднимемся вместе!