— Ведь не конь твой умер, Джул, — говорю я.
Он сидит на сиденье прямо, чуть подавшись вперед, спина деревянная. Поля шляпы в двух местах отмокли от тульи, провисли перед его деревянным лицом, и, нагнувши голову, он смотрит в дыры, словно из-под забрала, смотрит вдаль через долину, туда, где хлев прислонился к обрыву и лепит невидимую лошадь.
— Вот видишь? — я говорю. Висят высоко над домом, сужая круги в густом бурливом небе. Неумолимые, терпеливые, зловещие, отсюда они кажутся соринками. — Только ведь не конь твой умер.
— Черт бы тебя взял, — говорит он. — Черт бы тебя взял.
Я не могу любить мать, потому что у меня нет матери. У Джула мать — лошадь.
Неподвижные грифы кругами парят в вышине, и тучи несутся, будто отбрасывая их в обратную сторону.
Неподвижный, с деревянной спиной и деревянным лицом, напряженно устремясь вперед, он лепит коня своей ястребиной посадкой, и крылья согнуты. Они ждут нас, уже готовы выносить, его ждут. Он входит в стойло, ждет, когда конь лягнется, — чтобы проскользнуть мимо и вскочить на корыто; смотрит оттуда поверх стойл на пустую тропу и только потом тянется наверх за сеном.
— Черт бы его взял. Черт бы его взял.
КЕШ
— Равновесия не будет. Если не хотите, чтобы перевешивался на ходу и в езде, нам надо…
— Поднимай. Поднимай, черт бы тебя взял.
— Говорят тебе, на ходу и в езде перевешиваться будет, если…
— Поднимай! Поднимай, бестолочь, душу твою в пекло!
Равновесия не будет. Если не хотят, чтобы на ходу и в езде перевешивался, им надо…
ДАРЛ
Наклоняется над ним вместе с нами, две руки из восьми. Кровь приливает волнами к его лицу, а между волнами оно зеленоватое — ровная, сплошная, светлая зелень коровьей жвачки; лицо задыхающегося, яростный оскал.
— Поднимай! — говорит он. — Поднимай, бестолочь, душу твою дьявол.
Натужился и вдруг вскидывает свой конец; мы едва успеваем за его рывком — подхватываем гроб, чтобы не перевернулся. Первое мгновение он сопротивляется, будто живой — будто ее тонкое, как лучина, тело внутри, даже мертвое, яростно противится из стыда — примерно так она стеснялась бы раздеться, показать грязное белье. Потом отрывается и взлетает на наших руках, словно истощенное тело придало доскам летучесть или же она, поняв, что одежду сейчас сорвут, бросается за ней вдогонку, и в этой крутой перемене чудится насмешка над первоначальной потребностью и желанием. Лицо у Джула становится совсем зеленым, и я слышу зубы в его дыхании.
Мы несем его по прихожей, неуклюже и громко шаркая ногами по полу, и выносим в дверь.
— Постойте-ка минутку, — говорит папа и отпускает. Он поворачивается, чтобы захлопнуть и запереть дверь, но Джул ждать не хочет.