Нарцисса встала и направилась к двери. Грэхем поднялся и, хромая, шагнул вперед, чтобы распахнуть перед ней дверь; она снова бросила на него холодный, спокойный, непроницаемый взгляд, словно перед ней корова или собака и она ждет, пока животное не уберется с пути. Потом вышла. Грэхем прикрыл дверь и неуклюже шагнул, прищелкнув пальцами, но тут дверь отворилась снова; он торопливо схватился за галстук и взглянул на стоящую в дверном проеме Нарциссу.
— Как вы считаете, когда все это кончится? — спросила она.
— Знаете, я… Судебная сессия открывается двадцатого, — сказал он. Это дело будет рассматриваться первым. Скажем… через два дня. Самое большее через три, с вашей любезной помощью. И мне нет нужды заверять вас, что все останется между нами…
Грэхем шагнул к ней, но ее пустой, непроницаемый взгляд остановил его, словно стена.
— Двадцать четвертого, — сказал он. Тут Нарцисса снова взглянула на него.
— Благодарю вас, — сказала она и закрыла дверь.
В тот же вечер Нарцисса написала Белл, что Хорес будет дома двадцать четвертого. Позвонила Хоресу и спросила ее адрес.
— Зачем он тебе? — поинтересовался Хорес.
— Хочу написать ей письмо, — ответила она, в ее спокойном голосе не звучало ни малейшей угрозы. Черт возьми, думал Хорес, сжимая в руке умолкшую трубку, как же вести бой с людьми, которые даже не выдумывают отговорок? Но вскоре он забыл о звонке Нарциссы. До начала процесса он больше ее не видел.
За два дня до начала Сноупс вышел из зубоврачебного кабинета и, отплевываясь, встал у обочины. Достал сигару с золотым ободком, развернул и осторожно сунул в зубы. Под глазом у него темнел синяк, на переносице красовался грязный пластырь.
— Попал в Джексоне под машину, — рассказывал он в парикмахерской. — Но, кажется, я заставлю этого гада раскошелиться, — сказал он, показывая пачку желтых бланков. Спрятал их в бумажник и сунул его в карман. — Я американец. И не хвастаюсь этим, потому что родился американцем. Я всю жизнь был добрым баптистом. Конечно, я не священник и не старая дева; иногда позволял себе поразвлечься с друзьями, но считаю себя не хуже тех, кто старается для виду громко петь в церкви. Однако самая низкая, подлая тварь на этом свете вовсе не черномазый. Это еврей. Нам нужны против них законы. Самые радикальные. Если проклятый подлый еврей может въехать в свободную страну, как наша, только потому, что выучился на юриста, этому пора положить конец. Еврей самая низкая из всех тварей. А самая низкая тварь из евреев — еврейский юрист. И самая подлая тварь из еврейских юристов — это еврей-юрист, живущий в Мемфисе. Раз еврей-юрист может обирать американца, белого человека, и дать ему всего десять долларов за то, что два южных джентльмена: судья, живущий в столице штата Миссисипи, и юрист, который будет со временем большим человеком, как его отец, притом даже судьей, — раз они платят за то же самое в десять раз больше, чем подлый еврей, нам нужен закон. Я всю жизнь был щедрым; все мое принадлежало и моим друзьям. Но если проклятый, подлый, вонючий еврей отказывается платить американцу десятую часть того, что другой американец и к тому же судья…
— Тогда зачем вы продавали это ему? — спросил парикмахер.
— Что? — сказал Сноупс.
Парикмахер глядел на него.
— Что вы хотели продать той машине, когда она сшибла вас? — спросил парикмахер.
— Вот вам сигара, — сказал Сноупс.
XXVII
Процесс был назначен на двадцатое июня. Через неделю после своей поездки в Мемфис Хорес позвонил мисс Ребе.
— Я только хотел узнать, там ли она. Чтобы можно было вызвать ее, если потребуется.
— Она здесь, — сказала мисс Реба. — Но вызывать ее… Мне это не по душе. Не хочу, чтобы здесь появлялись фараоны, разве что по моей надобности.