— Это опять ты, — сказал я. — Тебе не… — Но человек отодвинулся, и я узнал священника. Он стоял у стола, свет падал на него с одной стороны. Я сел и отложил пистолет. — Что случилось, святой отец? Я опять понадобился?
— Ему больше ничего не понадобится, — сказал священник. — Люди больше не смогут причинить ему зла. — Так он стоял, тучный человек, которому более пристало бы в широкополой шляпе благодушно расхаживать по зеленым тропинкам в цветущих полях. Он сунул руку в карман мундира, извлек что-то плоское и положил на стол.
— Вот что я обнаружил в вещах Джотема Раста, которые он передал мне час назад, чтобы я их сжег, — сказал священник. Он взглянул на меня, потом повернулся и пошел к двери, но на пороге остановился и опять посмотрел на меня.
— Неужели его уже… Я думал, это всегда происходит на рассвете.
— Так оно и будет, — сказал он. — Мне нужно торопиться.
Нельзя было понять, смотрит ли он на меня. Пламя свечи стояло неподвижно. Он открыл дверь.
— Да поможет вам бог! — сказал он и вышел.
Я сидел, закутавшись в одеяло, слыша, как он спотыкается в темноте, а потом взревел мотоцикл и, прошумев, замолк вдали. Я спустил свою единственную ногу на пол и встал, придерживаясь за стул, на котором лежал протез. Пол был холодный, и мне показалось, что даже пальцы несуществующей ноги поджались, коснувшись его, поэтому, облокотившись на стул, я быстро взял со стола плоский предмет и снова забрался в постель, до ушей закутавшись в одеяла. На моих часах было три.
Я держал в руках фотографию, довольно жалкое произведение, из тех, что разъезжие фотографы пекут сотнями на ярмарках. Она была сделана в Абингдоне, в июне прошлого года. В это время я лежал в госпитале и беседовал с Джорджем, и я окаменел в одеялах, увидев на фотографии свое собственное лицо. Только выражение лица было не мое: порочное, жесткое и наглое. Внизу четким и неуклюжим почерком, похожим на детский, было написано — «Эверби Коринтии» и еще кое-что, нецензурное, и все-таки это было мое собственное лицо, и я продолжал сидеть, неподвижно держа в руках фотографию, и пламя застыло над фитилем свечи, а на стене моя укутанная в одеяла тень держала такую же неподвижную фотографию. Свеча убывала, постепенно исходя холодными слезами, как бы хороня себя в своей печали. Пламя давно уже стало бледнеть и меняться, пока не остался только прозрачный контур, крошечный язычок, который пером вытянулся над воском, отбрасывая на стену мою безжизненную тень. Потом я заметил, что в окнах посерело, и все было кончено. В Поперинге сейчас тоже был рассвет, времени прошло достаточно, и священник, видимо, не опоздал. Я же велел ему найти ее и убить. Рассвет был холодным, в такие дни, когда я пристегивал ногу, мне казалось, что она сделана изо льда. Я же велел ему. Велел.
НАГОРНАЯ ПОБЕДА
Через окно хибары пятеро ее обитателей глядели, как конные тяжело подымались по грязной дороге и как остановились у ворот. Передний шел пешком, вел коня в поводу, низко надвинув широкополую шляпу, скрыв тело под серым поношенным зимним плащом, выпростав из-под плаща левую руку, держащую поводья. Узда была с серебряным набором, гнедой кровный конь изнурен, забрызган грязью, вместо седла на нем — темно-синее армейское одеяло с веревкой в качестве подпруги. Вторая лошадь была низкорослая, буланая, с коротким туловищем, большеголовая и тоже забрызгана грязью. Уздечку на ней заменяли веревка и кусок проволоки, а в армейском седле, высоко над болтающимися стременами, сидело, комом торчало нечто скрюченное, размером побольше ребенка, и одежда на нем издали казалась не похожа ни на какую людскую одежду.
Из стоявших у окна трое были мужчины. Один поспешно отошел вглубь хибары; остальные, не оборачиваясь, слышали, как он быстро пересек комнату, затем вернулся с длинноствольной винтовкой.
— Не надо, — сказал пожилой.
— Не видите разве, какой плащ на нем, — сказал молодой. — Это южанин, мятежник.
— Я не позволю, — сказал пожилой. — Они уже сдались. Признали, что побиты.
Они глядели в окно на лошадей, остановившихся за воротами. Деревянные ворота покосились, сложенный из камня забор неровно шел вниз по угрюмому склону, резко очерченному на фоне долины и дальней, второй гористой гряды, тающей в низком, раскисшем небе.
Они стояли и глядели, как куцее существо спешилось, передало поводья буланой лошади человеку в сером — все в ту же левую руку, — вошло в ворота, поднялось по тропке к дому и скрылось за обрезом окна. Послышались шаги на крыльце, стук в дверь. Снова стук.
Помедлив, пожилой сказал, не повертывая головы: — Ступай погляди.
Старшая из двух женщин пошла в сени — босыми ногами и потому бесшумно. Отворила наружную дверь. Сырой, холодный свет гаснущего апрельского дня упал на нее — небольшую, с корявым, без выражения лицом, в сером бесформенном платье. За порогом, прямо перед ней стояло существо чуть покрупнее обезьяны, утопающее в синей североармейской солдатской шинели; голову его и плечи шалашеобразно покрывал кусок клеенки — возможно, вырезанный квадратно из верха маркитантского фургона. Недра этого шалаша были неразличимы, только призрачно взблеснули два белка, когда негр окинул быстрым взглядом босую женщину в линялом ситцевом платье и тусклую, убогую внутренность сеней.
— Господин майор Сотье Видаль шлет поклон и хотит ночлега для себя, для слуги и двоих лошадей, — произнес он напыщенным, попугайским голосом. Женщина глядела на него. Лицо ее напоминало усталую маску.