— Пожалуй, здесь будет хорошо, — сказала она. — Лучше всего здесь.
— Здесь? — сказал я.
— Да, здесь. В вашем кабинете. Двери можете запереть, так поздно ночью вряд ли окажется, что какой-нибудь рослый человек не спит и вздумает заглянуть в окно. А может быть… — И тут она поднялась, — а я не мог пошевельнуться, — и уже подошла к окну и стала спускать штору.
— Здесь? — повторил я, как попугай. — Здесь? Вот тут? — Теперь она смотрела на меня через плечо. Да, вот именно. Она даже не повернулась ко мне, только обернула голову, лицо, чтобы взглянуть на меня через плечо, а руки ее продолжали тянуть штору вниз, и последним легким движением коснулись подоконника. Нет, она не то что опять посмотрела на меня. Она взглянула на меня только раз, когда вошла. А теперь из-за ее плеча меня обволакивала эта синева, словно море, не спрашивая, не ожидая, как морю не надо ни спрашивать, ни ожидать, а просто быть морем. — Ага! — сказал я. — Что ж, — наверно, вам надо торопиться, спешить, ведь времени у вас мало, ведь сейчас вы должны бы уже спать с вашим мужем, или, может быть, нынче ночью очередь Манфреда? — А она наблюдает за мной, уже совсем обернулась и, кажется, слегка прислонилась спиной к подоконнику, наблюдает за мной очень серьезно, с легким любопытством. — Ну конечно же, — сказал я, — сегодня ночь Манфреда, ведь вы спасаете Манфреда, а не Флема. Нет, погодите, — сказал я. — Может быть, я не прав, может, вы спасаете обоих, может, они оба послали вас ко мне: оба так испугались, так отчаялись; у обоих страхи, опасения дошли до такой степени, что оправдан даже этот последний ход, на карту поставлены вы, женщина — их общая женщина, — вся до конца. — А она все наблюдает за мной: эта спокойная, бездонная, безмятежно ждущая синева, ждущая не меня, а течения времени. — Нет, я не то говорю, — сказал я. — И вы это знаете. Я знаю — это Манфред. И я знаю — он вас не посылал. Меньше всего он. — Теперь я уже мог встать. — Сначала скажите, что вы меня прощаете, — сказал я.
— Хорошо, — сказала она. Тогда я подошел и открыл двери. — Доброй ночи, — сказал я.
— Значит, не хотите? — сказала она.
Тут у меня даже хватило сил засмеяться.
— А я думала, вам этого хочется, — сказала она. И тут она посмотрела мне в глаза. — Зачем же вы так поступали?
О да, теперь-то я мог смеяться, стоя у открытой двери, куда холодная тьма вползала невидимым облаком, и если Гровер Уинбуш стоял где-нибудь на площади (но он, конечно, не стоял, в этот трескучий мороз, не такой он дурак), ему был бы виден не только свет в окнах. О да, теперь она смотрела мне в глаза: море, которое через секунду должно было поглотить меня, не нарочно, не сознательно, нацеленной заранее волной, а потому что я стоял на пути бессознательной этой волны. Нет, и это неправильно. Просто она вдруг тронулась с места.
— Закройте двери, — сказала она. — Холодно. — И пошла ко мне, не торопясь. — Значит, вы решили, что я пришла поэтому? Из-за Манфреда?
— А разве нет? — сказал я.
— Может быть. — Она подходила ко мне, не торопясь. — Сперва — может быть. Но это не имеет значения. Я хочу сказать — для Манфреда. Все эти медяшки. Ему все равно. Ему это даже нравится. Для него это развлечение. Закройте двери, пока холоду не напустили. — Я закрыл двери и быстро обернулся, отступая назад.
— Не трогайте меня! — сказал я.
— Хорошо, — сказала она. — Но ведь вы никак… — И тут даже она не договорила; даже у бесчувственного моря есть сострадание, но я и это мог вынести; я даже договорил за нее:
— Манфреду это было бы безразлично, потому что я никак не могу сделать больно, нанести вред, повредить ему; дело не в Манфреде, не во мне, как бы я ни поступил. Он бы и сам охотно подал в отставку, и не делает он этого единственно, чтобы доказать, что я не в силах его заставить. Хорошо. Согласен. Тогда почему же вы не уходите домой? Что вам здесь нужно?
— Потому что вы несчастны, — сказала она. — Не люблю несчастных людей. Они мешают. Особенно если можно…
— Да! — сказал, крикнул я. — Если можно так легко, так просто… Если никто даже не заметит, и меньше всего Манфред, потому что мы оба согласились, что Гэвин Стивенс никак не может обидеть Манфреда де Спейна, даже наставив ему рога с его любовницей. Значит, вы пришли просто из сострадания, из жалости: даже не из честного страха или хотя бы из обыкновенного уважения. Просто из жалости. Просто из сострадания. — И тут мне все стало ясно. — Вы не просто хотели доказать, что, получив то, чего я, как мне кажется, хочу, я не стану счастливее, вы хотели показать мне, что из-за того, чего я, как мне казалось, желал, не стоит чувствовать себя несчастным. Неужели для вас это ничего не значит? Я не говорю — с Флемом: неужто даже с Манфредом? — Я говорил, нет, кричал: — Только не уверяйте меня, что Манфред вас для того и послал — утешить несчастного!
Но она просто стояла, обволакивая меня этой глубокой, безмятежной, страшной» синевой. — Вы слишком много времени тратите на ожидание, — сказала она. — Не ждите. Вы живой, вы хотите, вы должны, и вы это делаете. Вот и все. Не тратьте время на ожидание. — И она стала подходить ко мне, а я был заперт, зажат не только дверью, но и углом стола.
— Не троньте меня! — сказал я. — Значит, если бы только у меня хватило ума перестать ждать, вернее, никогда не ждать, не надеяться, не мечтать; если бы у меня хватило ума просто сказать: «Я живой, я хочу, я сделаю», — и сделать, — если бы я так сделал, — значит, я мог бы быть на месте Манфреда? Но неужели вы не понимаете? Неужели вы не можете понять, что тогда я не был бы самим собой? — Нет, она даже не слушала меня, просто смотрела на меня: невыносимая, бездонная синева, задумчивая и безмятежная.
— Может быть, это оттого, что вы джентльмен, а я раньше никогда их не встречала.