— Спроси его сам, — сказал солдат. — Он тебя не укусит. Даже не заставит брать десять шиллингов, если не хочешь.
Связной смотрел, как длинный лимузин разворачивался, заполняя собой неширокую улицу, чтобы вернуться туда, откуда прибыл; он пока еще даже видел батальонного адъютанта, который по званию мог быть от силы капитаном, а по возрасту, очень возможно, даже моложе его; прелиминарии были бы поэтому не долгими, может быть, и было бы сказано всего лишь:
Адъютант:
Потом он:
Потом адъютант:
Тогда бы он спросил (он уже догадался, кем могла быть эта богатая американка, потому что вот уже два года Европа, по крайней мере Франция, кишела ими — представительницами богатых семейств из Филадельфии, с Уолл-стрита и Лонг-Айленда, субсидирующих санитарные подразделения и авиационные эскадрильи на французском фронте, — комитетами, организациями официально не воюющих дилетантов, с помощью которых Америка отражала не немцев, а войну), тогда он мог бы спросить:
— Кто такой преподобный Тоуб Саттерфилд? — а потом больше минуты выслушивал грубую, занудную брань, пока не смог наконец сказать: «У тебя все? Тогда я извиняюсь. Собственно говоря, мне нужны десять шиллингов»; посмотрел, как его фамилия вписывается в маленький потрепанный блокнот, потом взял деньги, он их даже не истратит, и тридцать шестипенсовиков вернутся к своему источнику в тех же кредитках. Но, во всяком случае, он завязал с тем человеком деловые, позволяющие общаться отношения; теперь он мог сказать ему то, что узнал в канцелярии, уже не становясь на пути:
— Говорить об этом запрещено, но я думаю, тебе следует знать. Сегодня ночью мы выступаем.
Тот поглядел на него.
— Что-то должно произойти. Сюда нагнали много войск. Готовится сражение. Понимаешь, те, что устроили Лоо, не могут вечно почивать на своих лаврах.
Тот смотрел на него и молчал.
— У тебя есть деньги. И тебе стоит подумать о своих интересах. Кто знает? Может быть, ты останешься в живых. Вместо того чтобы брать с нас по шесть пенсов, потребуй все деньги сразу и зарой их где-нибудь.
Тот по-прежнему смотрел на него, даже без презрения; связной внезапно подумал смущенно, почти униженно:
В ту ночь они выступили на передовую, и связной оказался прав; когда они — шестьдесят с небольшим процентов уцелевших — вернулись назад, в их памяти навечно, словно выжженные раскаленным железом, запечатлелись названия речушки, которую местами можно переплюнуть, и городов — Аррас, Альбер, Бапом, Сен-Кантен и Бомон Амель, — им не забыться пока существует способность дышать, способность плакать, и на этот раз он (связной) сказал:
— По-твоему, то, что творилось там, — лишь обычная, вполне полезная паника, вроде биржевой, необходимая для благополучия общества, а те, кто гибнет и будет гибнуть на войне, — неизбежные жертвы, как лишенные ума, сообразительности или достаточной денежной поддержки маклеры и торговцы, чья высокая участь заключается в том, чтобы покончить с собой, дабы сохранить платежеспособность финансовой системы?
И тот опять глядел на связного даже без презрения, даже без жалости просто ждал, пока связной договорит, потом спросил:
— Ну что? Берешь десять шиллингов или нет? Связной взял деньги во франках. На сей раз он истратил их впервые заметив, подумав, что финансы похожи на поэзию, чтобы существовать, им нужен, необходим дающий и берущий, нужно, чтобы и тот и другой, певец и слушатель, банкир и заемщик, покупатель и продавец, были добропорядочны, безукоризненно, безупречно преданы и верны; он подумал:
— Едешь в Париж отмечать свои… «выдающиеся заслуги»? — спросил тот.
— Почему бы и нет? — ответил связной, получил десять фунтов во франках и с призраком своей юности, ушедшей пятнадцать лет назад, когда он не только верил, но и надеялся, пустился по стезям своей прежней жизни, окружавшим некогда лесистую долину, где теперь лежал простой серый камень Сен-Сюльпис; оставя напоследок узкий кривой переулок, где прожил три года, он проходил, лишь замедляя шаг, но не подходя близко, мимо Сорбонны и прочих знакомых мест Левого берега — набережной, моста, галереи, сада и кафе, — где он тратил свой обильный досуг и скудные деньги; и лишь на второе одинокое и грустное утро, после кофе (и «Фигаро»: было восьмое апреля; английский пароход, на котором плыли почти одни американцы, накануне был торпедирован у берегов Ирландии; он подумал спокойно, без горечи:
— Месье?