— М.-С. Сноупса. Это меня так зовут: М.-С.
— Пойдем! — почти грубо сказал Рэтлиф. — Пошли отсюда! — И когда Стивенс обернулся, взял его под руку, отобрал у него горящую зажигалку и держал ее над головой, пока Стивенс ощупью искал стертые земляные ступени, и они снова вышли на воздух, в ночь, в безлунную тьму, где истощенные, выветрившиеся поля разметались под первым слабым дыханием осени в ожидании зимы. Наверху, чинами небесной иерархии, плыли созвездия сквозь пажити зодиака: Скорпион, и Медведица, и Весы, а в вышине, за холодным Орионом и Плеядами, горько сетовали сонмы бесприютных падших ангелов. Осторожно, нежно, как женщина, Рэтлиф открыл дверцу машины, помогая Стивенсу сесть. — Вам теперь лучше? — сказал он.
— О, черт, да, да! — сказал Стивенс.
Рэтлиф закрыл дверцу, обошел машину, открыл другую дверцу, сел, захлопнул и эту дверцу, включил мотор, зажег фары и тронул машину, — оба они тоже старики, обоим под шестьдесят.
— Не знаю, может, она уже припрятала где-нибудь дочку, а может, еще только собирается завести. Но уж если заведет, так дай бог, чтобы она никогда не привозила ее в Джефферсон. Вам уже попались на пути две Юлы Уорнер, не думаю, что вы смогли бы выдержать и третью.
Когда оба незнакомца ушли и унесли свет, он больше не ложился. Он уже отдохнул, все ближе подходила минута, когда надо будет снова идти. Он так и остался стоять на коленях, на куче старых досок, которые он сгреб, чтобы защититься от земли, если он вдруг уснет. К счастью, человек, укравший у него в прошлый четверг десять долларов, не взял английскую булавку, так что он туго свернул деньги по размеру нагрудного кармашка и приколол их булавкой. На этот раз все будет в порядке: пачка такая толстая, что он даже во сне почувствует, если кто к ней начнет подбираться.
И вот подошло время идти. Отчасти он даже был рад: человек и от отдыха может устать, истомиться, как от всего другого. На дворе было темно, прохладно, идти легко, и кругом пусто, одна только старая земля. Но после шестидесяти трех человеку уже не надо все время думать о земле. Правда, земля сама напоминала о себе, о том, что она тут, ждет; тихонько, не спеша, она с каждым шагом тянула его к себе, говоря: «Не бойся, ляг, я тебя не обижу. Ты только ляг». Он подумал: «Теперь я свободный. Могу идти, куда хочу». Вот он и пойдет на запад, люди всегда идут туда, на запад. Как снимутся с места, как тронутся в новые края, так непременно пойдут на запад, словно сам Старый Хозяин заложил это в кровь и плоть, что достались тебе от отца в ту минуту, как он тебя вбрызнул в чрево матери.
Теперь он был свободен. И немного попозже, к рассвету, как придет ему охота, он и прилечь сможет. И когда охота пришла, он лег поудобнее, примостив спину, и ноги, и руки, уже чувствуя, как его начинает потихоньку-полегоньку тянуть вниз, словно эта чертова старуха-земля хочет его убедить, будто она и сама не замечает, что делает. Но в эту минуту он увидел знакомые звезды, видно, он лег не совсем так, как надо, потому что ложиться нужно лицом к востоку; идти на запад, а если лег — ложись лицом к востоку. И он передвинулся, немножко повернулся и улегся именно так, как надо, и теперь он был свободен, теперь он мог себе позволить рискнуть; и чтобы показать, как он осмелел, он даже решил закрыть глаза, дать ей волю, пусть делает, что хочет; и тут, словно поверив, что он и на самом деле уснул, она постепенно принялась за свое, потянула крепче, правда, осторожно, чтоб не обеспокоить его: просто покрепче, посильнее. А ведь не только одному человеку надо всю жизнь от нее обороняться, всем людям во все века приходилось быть настороже; даже когда человек жил в пещерах, как рассказывают, он подгребал под себя песок, чтоб подальше быть от земли во время сна, а потом придумал для защиты деревянные полы, а еще позже — кровати и стал подымать полы вверх, этаж за этажом, пока не поднял их на сто, на тысячу футов, в высоту, в воздух, защищаясь от земли.
Теперь он уже мог рискнуть, ему даже захотелось дать ей полную волю, — пусть покажет, пусть докажет, на что она способна, если постарается как следует. И в самом деле, только он об этом подумал, как сразу почувствовал, что Минк Сноупс, которому всю жизнь приходилось мучиться и мотаться зря, теперь расползается, расплывается, растекается легко, как во сне; он словно видел, как он уходит туда, к тонким травинкам, к мелким корешкам, в ходы, проточенные червями, вниз, вниз, в землю, где уже было полно людей, что всю жизнь мотались и мыкались, а теперь свободны, и пускай теперь земля, прах, мучается, и страдает, и тоскует от страстей, и надежд, и страха, от справедливости и несправедливости, от горя, а люди лежат себе спокойно, все вместе, скопом, тихо и мирно, и не разберешь, где кто, да и разбирать не стоит, и он тоже среди них, всем им ровня — самым добрым, самым храбрым, неотделимый от них, безымянный, как они: как те, прекрасные, блистательные, гордые и смелые, те, что там, на самой вершине, среди сияющих видений и снов, стали вехами в долгой летописи человечества, — Елена и епископы, короли и ангелы-изгнанники, надменные и непокорные серафимы[155].
Последние зарубки на стене забвения
Эта мысль — о том, что он оставит на бренной земле после того, как пройдет сквозь эту стену забвения, отделяющую жизнь от смерти, от небытия, — давно волновала Фолкнера. Еще в конце сороковых годов он писал: «У меня одно стремление — исчезнуть как отдельный индивидуум, кануть в вечность, не оставить по себе в истории ни следов, ни мусора, только книги, которые были изданы… Я стремлюсь лили» к одному, на это направлены все мои усилия — пусть итог и история всей моей жизни найдут свое выражение в одной фразе, моей эпитафии и некролога: он создавал книги, и он умер…»
А незадолго перед смертью он сформулировал эту мысль в следующих словах: «Люди скажут: у него не было времени закончить все, что он хотел… Когда за ним захлопнулась дверь, он уже успел начертать на этой ее стороне то, что мечтает написать каждый художник, проносящий через всю жизнь предвидение смерти и ненависть к ней,
С годами, по мере приближения старости, эти раздумья все больше овладевали Фолкнером. Казалось бы, он достиг самых высот славы — он получил самую престижную в мире Нобелевскую премию по литературе, Национальную премию США за литературу, Пулитцеровскую премию, французское правительство наградило его орденом Почетного легиона, его книги были переведены на многие иностранные языки и изданы почти во всех цивилизованных странах мира.
Но Фолкнер и думать не хотел о том, чтобы оставить занятия литературой и удалиться на покой. Когда в 1955 году в японском университете Нагано студенты спросили его, не собирается ли он бросить писать романы, Фолкнер твердо ответил: «Нет. Пока я могу найти лист бумаги и кто-нибудь одолжит мне карандаш и купит немного табаку, я буду продолжать писать. Потому что, как я убежден, ни один писатель не может высказать истину так, как она ему представляется. Он пытается и каждый раз терпит поражение. И тогда он пытается вновь. Он знает, что и в следующий раз не достигнет желаемого, и тем не менее вновь пытается, пока может работать».
Вот этой заповеди и придерживался Фолкнер. Едва успел в мае 1957 года выйти в свет роман «Город», как издательство «Рэндом хауз» тут же объявило, что за этой книгой последует ее продолжение. Тогда в беседе со студентами университета его спросили, нравится ли ему такое давление со стороны издательства. Фолкнер ответил, что это отнюдь не давление издательства. Когда он впервые подумал о Сноупсах, сказал писатель, он уже тогда понимал, что все это не уложится в одну книгу: «Так что давление я испытывал еще до того, как в первый раз сказал об этом замысле издателю. Я должен писать об этих людях, пока не расскажу все, что знаю, и я думаю, что еще одной книги будет достаточно, хотя у меня нет никаких надежд, что так получится».
Работа над романом «Особняк» — последнем романе трилогии о Сноупсах — в основном проходила в Оксфорде. Всю вторую половину 1957 года Фолкнер провел там, сидя за письменным столом, уделяя много времени ферме, которая за время его отсутствия пришла в некоторое запустение, по-прежнему увлекался верховой ездой.
Обычно день Фолкнера начинался с того, что он отправлялся на прогулку верхом, на обратном пути заезжал в дом его матери Мисс Мод, пил с ней кофе, рассказывал ей последние новости, иногда скупо говорил о своей работе. С матерью Фолкнера связывала нежная любовь, огромное уважение, которое он к ней испытывал, благодарность за то, что она всегда, с самого его детства, верила в него, в его талант и по мере своих сил помогала ему.
Мисс Мод была женщина с сильным характером. Будучи уже старой и больной, она категорически отказывалась иметь в доме прислугу. Она получала огромное удовлетворение от того, что обслуживает себя сама. Фолкнеру это доставляло немало беспокойства — он всегда волновался, что матери может стать плохо и рядом не окажется никого, кто помог бы ей, вызвал врача. Но Мисс Мод оставалась непреклонной.
А работа над романом «Особняк» потихоньку продвигалась. В декабре он писал Элси Джонссон: «Работая над третьим томом, который закончит эту трилогию, и, возможно, тогда мой талант догорит дотла, и я смогу сломать свой карандаш и отбросить бумагу и все остальное, потому что я чувствую себя очень усталым».
В последние годы такое пессимистическое настроение овладевало им не раз, когда он принимался за новую работу, но по мере того, как Фолкнер углублялся в новый роман, внутренний огонь вновь разгорался, писатель испытывал подъем душевных сил, и работа увлекала его. Так произошло и на этот раз.