— Что, Пелагиюшка? — прищурил он смеющийся глаз. — Простительный это грех, если я погоржусь самую малость?
— Как тут не погордиться, — искренне молвила инокиня. — Не раздражится Господь. Спасли вы Марью Афанасьевну, и все это видели, все подтвердят.
— То-то. Особенно я рад, что мерзавцу этому неведомому, тихоне, что собачек истребил, все карты спутал. Паскудник уж, поди, ручонки потирал, что сгубил старушку, ан вот тебе. — И архиерей сложил из пальцев ту самую фигуру, которую еще малое время назад сам назвал «знамением дьявольским». — Порода у нас крепкая. Тетенька еще лет десять проживет, а Бог даст, и пятнадцать. И наново уродов своих мордастых выведет.
Совсем немного погордился Митрофаний и, видно, решил, что хватит. Взглянул на Пелагию испытующе, покачал головой:
— Что, непростое послушание вышло? А ты, верно, думала — пустяк, какие-то псы смехоподобные, я, мол, и не такие клубки распутывала? Только, видишь, дело само разрешилось. Я тут говорил «мерзавец», «паскудник», а надо бы «мерзавка» и «паскудина». Картина ведь ясная. Осерчала Марья Афанасьевна на законных наследников да в пику им составила духовную на англичанку эту. Не всерьез, конечно, для острастки. А у лютеранки от жадности помрачение рассудка вышло, в ее положении очень понятное. Из приживалок на старости лет вдруг богачкой сделаться. У кого хочешь мозги набекрень съедут.
— Мисс Ригли не старая, — сказала Пелагия. — Ей вряд ли больше пятидесяти.
— Тем более. Самый возраст, когда из человека начинает сила уходить и делается страшно завтрашнего дня. Выгонят ее теперь отсюда, и правильно. Неблагодарность — тяжкий грех, а предательство — наихудший.
— Нельзя допустить, чтоб выгнали, — решительно заявила Пелагия. — Мисс Ригли собак не убивала. Когда подсыпали яду Загуляю и Закидаю, завещание еще не было изменено в ее пользу. Я так думаю, что наследство тут вообще ни при чем.
— Как так ни при чем? Ради чего ж тогда было старуху в могилу загонять? И кто всё это умыслил, если не англичанка?
Митрофаний удивленно смотрел на свою духовную дочь, а та подвигала вверх-вниз рыжими, да еще выгоревшими на солнце бровями, и — как с обрыва в речку:
— Ради чего, сама не пойму, а вот кто собачек извел, пожалуй, знаю.
В дверь деликатно, но настойчиво постучали — очень уж не ко времени. Заглянул иподиакон.
— Ваше преосвященство, все общество в гостиной, очень вас просят. Я говорю — отдыхают с дороги, а они: умоли, мол. Предводитель только вас дожидается, у него уж и коляска запряжена, но без вашего благословения ни в какую не едет. Может, выйдете?
С отца Алексия архиерей перевел взгляд обратно на Пелагию, на лбу прорисовались три поперечные морщины.
— Разговор у нас с тобой, Пелагия, надо думать, будет долгий. Пойдем в гостиную. Отбуду предписанное приличиями, а после продолжим.
В гостиной и в самом деле собралось целое общество, встретившее архиерея восторженным гудом и, верно, разразившееся бы аплодисментами, если б не почтение к высокому сану. Бубенцов и тот подошел, с чувством сказал:
— Вечная вам благодарность, владыко, за тетеньку.
Еще бы ему не благодарить — теперь можно сызнова вести подкоп под духовную. Довольное лицо Митрофания на миг омрачилось (очевидно, именно от этой мысли), и пастырь отвернулся от неприятного молодого человека, как бы забыв его благословить.
А с другой стороны уже подлезал Спасенный, слезливо приговаривал:
— Яков живот наш есть: цвет, и дым, и роса утрення воистину. Ручку, ручку вашу святую поцеловать…