Том 4. Белая гвардия. Роман, пьесы.

22
18
20
22
24
26
28
30

Это, однако, была сущая правда. Под вечер, выходя от парикмахера Жана, который два месяца при Петлюре работал под загадочной вывеской «Голярня», Леонид Юрьевич зазевался, глядя, как петлюровские штабные, с красными хвостами, драли в автомобилях на вокзал, и вплотную столкнулся с каким-то черным блузником. Леонид Юрьевич вправо, и тот вправо, влево и влево... Наконец разминулись.

— Подумаешь — украинский барин. Полпанели занимает. Палки-то с золотыми шарами отберут в общую кассу...

Вдумчивый и внимательный Леонид Юрьевич обернулся, смерил черную замасленную спину, улыбнулся так, словно прочел на ней какие-то письмена, и пробормотал:

— Не стоит связываться. Поздравляю. Большевики ночью будут в Городе.

Махнув знаменитой палкой, он вдруг изменил маршрут. На трамвае вернулся на Львовскую, а оттуда к себе в Дикий переулок. Приехав домой, он решил изменить облик и изменил его на удивление. Вместо вполне приличного пиджака оказался свитер с дырой на животе; палка была сдана на хранение матери. Ушастая дрянь заменила бобровую шапку. А под дрянью на голове было черт знает что. Леонид Юрьевич размочил сооружение Жана из голярни и волосы зачесал назад.

Получилось будто бы ничего. Так, идейный молодой человек с бегающими глазами. Ничего офицерского.

— Уезжаю к Турбиным, у них и ночевать буду, — крикнул Леонид Юрьевич, возясь в передней и примеряя еще какую-то мерзость.

И вот теперь, когда волосы высохли и поднялись... Господи боже мой.

— Уберите это. Я не буду аккомпанировать. Черт знает... папуас.

— Чистой воды команч.

— Вождь Соколиный Глаз.

Затравленный Леонид Юрьевич низко опустил голову.

— Ну, хорошо, я перечешусь.

— Я думаю, перечешетесь. Николка, отведи его в свою комнату.

Николка распахнул дверь и заиграл марш на пианино. Шервинский прошел мимо багровый с шепотом:

— Мерзавец ты...

Когда вернулись, Леонид Юрьевич был по-прежнему не команч, а гладенько причесанный гвардейский офицер.

Го-род пре-крас-ный. Го-о-род счастли-и-вый.

Лава, как штука аметистового бархата, без всякого напряжения потекла и смягчила сердца, полные тревоги.

О, го-о-о-о-о-ород...

Шервинский не удержался и выпустил, постепенно открывая, свое знаменитое mi. Аметист мгновенно превратился в серебряный сверлящий поток. Гостиная загремела, как деревянная коробка, бесчисленными отражениями от стен и стекол. Николка съежился в кресле и от ужаса и наслаждения втянул голову в плечи. — Эт-то голосок, — не удержался он, чтобы не шепнуть.

И только, когда приглаженный команч, притушив звук и властвуя над покоренным аккомпанементом, вывел меццо-воче.